ГЕЛЬВЕЦИИ

Время: 25-09-2012, 18:37 Просмотров: 1793 Автор: antonin
    
ГЕЛЬВЕЦИИ
Клод-Адриан Гельвеций (1715—1771) — французский фило­соф-материалист, один из основных представителей Просвеще­ния во Франции. Родился в семье придворного врача в Париже. Занимал должность генерального откупщика Посвятив себя в дальнейшем научной деятельности, Гельвеций входил в кру­жок Дидро и Гольбаха. В 1758 г. опубликовал книгу «Об уме», вызвавшую яростные нападки реакционных клерикальных кру­гов. Книга была запрещена властями и даже сожжена. Ос­новные идеи ее Гельвеций развил в книге «О человеке, его умственных способностях и его воспитании», опубликованной уже после его смерти (1773). В настоящем томе публикуются отрывки по его русским изданиям: «Об уме» (М., 1938) и «О че­ловеке, его умственных способностях и его воспитании» (М., 1938). Подбор В. Н. Кузнецова.
ОБ УМЕ
[...] Ум рассматривается или как результат способ­ности мыслить (и в этом смысле ум есть лишь сово­купность мыслей человека), или он понимается как са­мая способность мыслить.
Чтобы понять, что такое ум в этом последнем значе­нии, надо выяснить причины образования наших идей.
В нас есть две способности, или, если осмелюсь так выразиться, две пассивные силы, существование кото­рых всеми отчетливо сознается.
Одна — способность получать различные впечатле­ния, производимые на нас внешними предметами; она называется физической чувствительностью.
Другая — способность сохранять впечатление, про­изведенное на нас внешними предметами. Она назы­вается памятью, которая есть не что иное, как дляще­еся, но ослабленное ощущение.

Эти способности, в ко­торых я вижу причины образования наших мыс­лей и которые свойствен­ны не только нам, но и животным, возбуждали бы в нас, однако, лишь нич­тожное число идей, если бы они не были в нас связаны с известной внеш­ней организацией.
Если бы природа со­здала на конце нашей руки не кисть с гибкими пальцами, а лошадиное копыто, тогда, без сомне­ния, люди не знали бы ни ремесел, ни жилищ, не умели бы защищаться от животных и, озабоченные исключительно добыванием нищи и стремлением избежать диких зверей, все еще бродили бы в лесах пугливыми стадами.
При атом предположении во всяком случае оче­видно, что ни в одном обществе цивилизация (la police) не поднялась бы на такую ступень совершенства, ка­кой она достигла теперь. Если бы вычеркнуть из языка любого народа слова: лук, стрелы, сети и пр. — все, что предполагает употребление рук, то он оказался бы в умственном развитии ниже некоторых диких народов, не имеющих двухсот идей и двухсот слов для выраже­ния этих идей, и его язык, подобно языку животных, соответственно был бы сведен к пяти-шести звукам или крикам. Отсюда я заключаю, что без определенной вне­шней организации чувствительность и память были бы в нас бесплодными способностями (стр. 3—4).
[...] Источником всех заблуждений ума являются или страсти, или незнание некоторых фактов либо ис­тинного значения некоторых слов. Заблуждение, сле­довательно, не есть непременное свойство человеческо­го ума. Наши ложные суждения являются следствием случайных причин, не предполагающих в нас сущест­вования способности суждения, отличной от способно­
сти ощущения; таким образом, заблуждение есть лишь случайность, отсюда следует, что все люди одарены в сущности правильным умом.
Признав эти положения верными, я могу теперь повторить беспрепятственно, что судить, как я уже до­казал, есть в сущности лишь ощущать.
Общее заключение этого рассуждения сводится к тому, что ум может быть рассматриваем или как спо­собность, производящая наши мысли, и в этом смысле ум есть лишь чувствительность и память; или ум мо­жет быть признан лишь следствием самих этих способ­ностей, и в этом последнем значении он есть лишь со­вокупность мыслей и может подразделяться в каждом человеке на столько частей, сколько у человека идей (стр. 27).
Отдельный человек судит о вещах и о лицах по приятным или неприятным впечатлениям, которые он получил от них. Общество есть лишь собрание отдель­ных лиц и, следовательно, в своих суждениях может руководствоваться только своим интересом.
Эта точка зрения, с которой я исследую ум, есть, я думаю, единственная, с которой его следует рассматри­вать. Это единственный способ оценить достоинство ка­ждой идеи, установить с точностью неопределенность наших суждений относительно этого и открыть, нако­нец, причину удивительного разнообразия взглядов лю­дей по вопросу об уме — разнообразия, исключительно зависящего из различия страстей, идей, предрассудков, чувств, а следовательно, и интересов.
Было бы в самом деле странно, если бы общий ин­терес, оценивший различные поступки людей и давший им название добродетельных, порочных или дозволен­ных в зависимости от того, полезны, вредны или же безразличны они для общества, — было бы странно, ес­ли бы этот самый интерес не явился критерием уваже­ния или презрения, связанных с идеями людей.
Идеи, как и поступки, можно распределить по трем различным группам.
Идеи полезные: я беру это выражение в самом ши­роком смысле и подразумеваю под этим словом вся­кую идею, способную поучить или позабавить.
Идеи вредные: те, которые производят на нас обрат­ное действие.
Идеи безразличные: именно все те, которые, будучи недостаточно приятными сами по себе или став при­вычными, не производят на нас никакого впечатления. Существование таких идей кратковременно, и они, так сказать, лишь на мгновение могут быть названы без­различными; пх длительность или следование одна за другой, делающее их скучными, заставляет переносить их в группу идей вредных.
Чтобы дать понять, насколько этот способ рассмат­ривать ум плодотворен, я буду применять установлен­ные мною принципы последовательно к поступкам и идеям людей и докажу, что везде, во все времена — как в вопросах нравственности, так и в вопросах ума — суждения отдельных лиц были продиктованы личным интересом, а суждения целых народов — общим интере­сом и что таким образом всегда как у общества, так и у отдельных лиц источником похвалы является любовь или благодарность, источником презрения — ненависть или месть (стр. 30—31).
Если до сих пор этика мало способствовала счастью человечества, то не потому, чтобы многие моралисты не соединяли с удачными выражениями, изяществом п ясностью изложения также и глубину ума и возвышен­ность души, но потому, что, как ни были талантливы эти моралисты, они, надо сознаться, недостаточно часто рассматривали различные пороки народов как необхо­димые следствия различных форм их правления, а эти­ка может стать действительно полезной людям только тогда, когда она будет рассмотрена с этой точки зре­ния. Какой результат имели до сих пор самые прекрас­ные предписания этики? Они исправили нескольких от­дельных лиц от недостатков, в которых они, может быть, себя упрекали, но в нравах наций они не произ­вели никакого изменения. Какая тому причина? Та, что пороки народа всегда скрыты, если смею так выразить­ся, в основе его законов: там надо искать корень его пороков и вырвать его. Кто не имеет ни достаточно ума, ни достаточно мужества для этого предприятия, тот не принесет в этом отношении почти никакой поль­зы миру. Стремиться уничтожить пороки, связанные с законами народа, не произведя никаких изменений в этих законах, — значит браться за невозможное дело, значит отвергать следствия, правильно вытекающие из допущенных принципов (стр. 91).
Из сказанного следует, что только тогда можно на­деяться изменить взгляды народа, когда будет измене­но его законодательство, и что реформу нравов следует начать с реформы законов; при существующей форме правления громкие слова, громящие полезный порок, были бы вредны для государства, если бы они не были тщетны; но таковыми они останутся всегда, ибо народ­ная масса двигается только силой закона. К тому же позволю себе заметить мимоходом: очень немногие мо­ралисты умеют пользоваться нашими страстями, воору­жая их друг против друга и тем заставляя нас со­гласиться с их взглядами; большая же часть их со­ветов слишком оскорбительна. А они должны были бы понять, что оскорбления не могут успешно бо­роться с чувствами; что только страсть может победить страсть. [...]
Заменяя таким образом брань указаниями на собст­венный интерес, моралисты могли бы заставить при­нять свои правила. Я не буду дольше останавливаться на этом вопросе; возвращаясь к своему предмету, я ут­верждаю, что все люди стремятся только к счастью, что невозможно отклонить их от этого стремления, что было бы бесполезно пытаться это сделать и было бы опасно достигнуть этого и что, следовательно, сделать их добродетельными можно, только объединяя личную выгоду с общей. Установив этот принцип, мы ясно ви­дим, что этика есгь пустая наука, если она не сливает­ся с политикой и законодательством; из этого я заклю­чаю, что, для того чтобы быть полезными для мира, философы должны рассматривать предметы с той точ­ки зрения, с которой на них смотрят законодатели. И, не будучи вооружены той же властью, они дол­жны быть воодушевлены тем же духом. Дело морали­ста — указать законы, исполнение которых обеспечива­ет законодатель, налагая на них печать своей власти (стр. 93—94).
[...] Видя огромное умственное неравенство людей, приходится прежде всего признать, что умы столь же различны, как и тела, из которых одни слабые и неж­ные, другие сильные и крепкие. Что же, спросят, вы­бывает в этом отношении различия при единообразном способе действия природы?
Но это рассуждение основывается только на анало­гии. Оно походит на рассуждение тех астрономов, кото­рые сделали бы вывод, что Луна обитаема потому, что она состоит из того же материала, что и Земля. Однако, как ни слабо само по себе это рассуждение, оно долж­но казаться весьма доказательным; ибо чем же иначе, скажут, объяснить огромное умственное неравенство людей, получивших, по-видимому, одинаковое воспи­тание?
Чтобы ответить на это соображение, следует прежде всего рассмотреть, могут ли различные люди получить в строгом смысле слова одинаковое воспитание, а для этого надо определить смысл, связываемый со словом воспитание.
Если под воспитанием подразумевать только то, ко­торое получается в одном и том же месте от одних и тех же учителей, то в этом смысле бесчисленное мно­жество людей получают одинаковое воспитание. Но ес­ли придать этому слову истинное и более обширное значение и если под ним подразумевать вообще все, что служит для его наставления, то я утверждаю, что никто не получает одинакового воспитания, ибо настав­никами каждого являются, если смею так выразиться, и форма правления, при которой он живет, и его дру­зья, и его любовницы, и окружающие его люди, и про­читанные им книги, и, наконец, случай, т. е. бесконеч­ное множество событий, причину и сцепление которых мы не можем указать вследствие незнания их. А слу­чай гораздо больше участвует в нашем воспитании,1 чем обыкновенно думают. Именно случай ставит пе­ред нашими глазами известные предметы, следователь­но, вызывает у нас особенно удачные идеи и приводит нас иногда к великим открытиям (стр. 145—146).
Является ли большее или меньшее совершенство ор­ганов чувств, которое необходимо обнимает и совер-
шепство внутренней организации, — ибо о тонкости чувств я могу судить только по результатам, — причи­ной неравенства умственных способностей людей?
Чтобы правильно судить об этом вопросе, мы долж­ны исследовать, придает ли уму большая или меньшая тонкость чувств большую обширность или большую правильность суждений, которая, взятая в истинном значении, заключает в себе все качества ума. _
Большая или меньшая тонкость чувств нисколько не влияет на правильность суждений ума, раз люди всегда воспринимают одинаковые отношения между предметами, какие бы ощущения от этих предметов они ни получали. Чтобы доказать, что это так, я вы­беру для примера чувство зрения, так как ему мы обя­заны наибольшим числом наших представлений, и я утверждаю, что если для различных глаз одни и те же предметы кажутся более или менее большими или ма­ленькими, блестящими или темными, если туаз в гла­зах одного человека меньше, снег менее бел и эбеновое дерево менее черно, чем в глазах другого, то тем не менее эти два человека будут всегда замечать одинако­вые отношения между всеми предметами; так, в их глазах туаз всегда будет больше фута, снег белее всех других тел, эбеновое дерево чернее всех других де­ревьев.
А так как правильность суждений ума заключается в ясном представлении об истинных отношениях между предметами и так как, применив сказанное мною о зрении к другим чувствам, мы придем к тому же ре­зультату, то из этого я заключаю, что большее или меньшее совершенство организации, как внешней, так и внутренней, нисколько не влияет на правильность на­ших суждений. [...]
У людей, которых я называю нормально организо­ванными, умственное превосходство не связано с боль­шим или меньшим превосходством чувств, как внеш­них, так и внутренних, и [...] большое неравенство в умственных способностях необходимо зависит от иной причины. [...]
Заключение, к которому мы пришли в последней главе, без сомнения, побудит нас искать причину неравенства умственных способностей людей в неравной обширности их памяти. Память есть кладовая, в кото­рой складываются ощущения, факты и идеи, различные сочетания которых образуют то, что мы называе'м умом.
Следовательно, ощущения, факты и идеи надо рас­сматривать как первичную материю ума. А чем обшир­нее кладовая памяти, тем больше в ней содержится этой первичной материи и, скажут, тем больше у чело­века умственных способностей (стр. 148—150).
Люди, в среднем нормально организованные, ода­рены памятью в степени достаточной, чтобы подняться до самых высоких идей. Действительно, всякий человек в этом отношении достаточно наделен природой, если его память способна удержать столько фактов п идей, что, сравнивая их между собой, он может всегда заме­тить новые отношения, постоянно увеличивать число своих идей и, следовательно, непрестанно расширять свой ум. Но если, как доказывает математика, тридцать или сорок предметов могут быть сравниваемы столь­кими различными способами, что никто в продолжение очень длинной жизни не в состоянии заметить все их отношения и вывести из них все возможные идеи, и если между нормально организованными людьми нет ни одного, память которого могла бы удержать не только все слова одного языка, но еще множество дат, фактов, имен, мест и лиц и, наконец, значительно болипе шести или семи тысяч предметов, то отсюда я смело заключаю, что всякий нормально организованный человек одарен памятью значительно большею, чем та, которая ему нужна для увеличения числа своих идей; что более обширная память не вызвала бы более об­ширного ума и что не только неравенство памяти не является причиной неравенства ума, но что это послед­нее неравенство есть исключительно результат боль­шего или меньшего внимания, с которым человек наб­людает отношения между предметами, или же плохого выбора предметов, которыми он обременяет свою па­мять (стр. 153—154).
Все люди, которых я называю нормально организо­ванными, способны к вниманию, так как все научаются читать, знают свой язык и могут усвоить первые тсо- ремы Евклида. А всякий способный усвоить первые теоремы обладает физической способностью понять и все остальные; действительно, большая или меньшая легкость, с которой схватываются математические ис­тины, так же как и истины всякой другой науки, зави­сит от большего или меньшего числа ранее восприня­тых основных положений, которые необходимо иметь в памяти, чтобы усвоить всю науку. [...]
Я уже легко открываю источник человеческих доб­родетелей; я вижу, что если бы люди не были чувстви­тельны к физическим страданиям и наслаждениям, если бы в них не было желаний и страстей, если бы они были ко всему равнодушны, то опп пе зналп бы личной выгоды, а без личной выгоды опи не образовали бы об­ществ п не было бы между нами договоров; тогда не существовало бы и общего интереса н, следовательно, не было бы справедливых и несправедливых поступков; таким образом, физическая чувствительность п личный интерес являются источниками справедливости.
Эта истина, опирающаяся на юридическую аксиому «интерес есть мера человеческих поступков» и под­тверждаемая сверх того тысячью фактов, доказывает, что мы, будучи добродетельными пли преступными в зависимости от того, соответствуют пли не соответ­ствуют наши личные страсти и вкусы общему инте­ресу, с такой необходимостью стремимся к нашему лич­ному добру, что даже божественный законодатель счел нужным для побуждения людей к добродетельным пос­тупкам обещать им вечное блаженство взамен времен­ного счастья, которым им иногда приходится жертво­вать (стр. 156—159).
[...] Следует различать два вида страстей.
Некоторыми мы обладаем от природы непосред­ственно; другими же мы обязаны существованию об­ществ. Чтобы решить, который из этих двух различных видов страстей произвел другой, перенесемся умственно в первые дни мира. Мы увидим, как природа посредст­вом чувств голода, жажды, холода и жары предупреж­дает человека о его потребностях н связывает бесконеч­ное множество удовольствий пли страданий с удовлет­ворением или неудовлетворением этих потребностей;
мы увидим, что уже тогда человек был способен вос­принимать впечатления удовольствия и страдания и родился, так сказать, с любовью к первому и ненави­стью ко второму. Таким вышел человек из рук природы.
В этом состоянии зависть, гордость, скупость, често-. любие не существовали для человека, который был спо­собен чувствовать только физические удовольствия и страдания и не знал искусственных радостей и огорче­ний, доставляемых нам упомянутыми страстями. Сле­довательно, эти страсти не вложены в нас непосред­ственно природой, однако существование их, зависящее от существования обществ, заставляет предполагать, что в нас находится скрытый зародыш этих страстей. Поэтому так как при рождении природа дает нам только потребности, то мы должны искать происхождения этих искусственных страстей в наших первых потребностях и желаниях, ибо эти страсти могут развиться только из способности ощущения (стр. 183—184).
[...] Люди желают быть достойными уважения толь­ко для того, чтобы быть уважаемыми, а быть уважае­мыми они желают только для того, чтобы пользоваться удовольствиями, связанными с этим уважением; сле­довательно, жажда уважения есть только замаскиро­ванная жажда наслаждений. А существуют только два рода наслаждений: чувственные удовольствия и сред­ства для приобретения этих удовольствий; эти средства мы помещаем в разряд удовольствий только потому, что надежда на удовольствие есть уже начало удоволь­ствия, существующего, впрочем, только тогда, когда эта надежда может быть осуществлена. Следовательно, физическая чувствительность есть зародыш, оплодотво­ряющий гордость и все другие страсти, к которым я причисляю и дружбу, которая на первый взгляд кажет­ся более независимой от чувственных удовольствий и поэтому заслуживает рассмотрения, чтобы на этом по­следнем примере подтвердить все сказанное мною о страстях (стр. 198).
[...] Наши страсти суть непосредственное следствие нашей физической чувствительности; все люди способ­ны и восприимчивы к страстям, следовательно, все но­сят в себе плодотворный зародыш ума (стр. 209).
Если наслаждение есть единственный предмет же­ланий людей, то, чтобы внушить им любовь к добро­детели, достаточно подражать природе; удовольствия указывают на ее требования, страдания — на ее запре­ты, и человек послушно ей повинуется. Неужели зако­нодатель, вооруженный теми же средствами, не сумеет добиться того же эффекта? Если бы люди не обладали страстями, не было бы никакой возможности сделать их хорошими; но любовь к наслаждению, против кото­рой так восставали люди, обладающие честностью ско­рее почтенной, чем просвещенной, является уздой, по­средством которой можно направлять к общему благу страсти отдельных лиц. Отвращение большинства лю­дей к добродетели не есть следствие порочности их натуры, а следствие несовершенства законодательства. Законы, если можно так выразиться, побуждают нас к порокам тем, что часто соединяют их с наслаждени­ем; великое искусство законодателя и заключается в том, чтобы разъединить их так, чтобы выгода, извле­каемая злодеем из преступления, была совершенно не­соразмерна тому страданию, которое ему за это грозит. Если среди богатых людей, которые в большинстве ме­нее добродетельны, чем бедняки, мы реже встречаем воров и убийц, то потому, что выгода от воровства для богатого человека никогда не бывает соразмерна риску наказания. Не так дело обстоит с бедняком: так как для него эта несоразмерность гораздо меньше, то он находится, так сказать, в состоянии равновесия между пороком и добродетелью. Я совсем не желаю этим ска­зать, что людьми надо управлять с помощью желез­ного прута. При совершенном законодательстве и среди добродетельного народа презрение, делающее человека совершенно одиноким у себя на родине и лишающее его всякого утешения, есть достаточная причина, чтобы образовать добродетельные души. Всякий иной способ наказания делает людей робкими, трусливыми и тупы­ми. Добродетель, порождаемая страхом пытки, мстит за свое происхождение; эта добродетель труслива и непросвещенна, или, вернее, страх глушит пороки, но не родит добродетель. Истинная добродетель вытекает из желания заслужить уважение и славу и из страха перед презрением, которое ужаснее смерти (стр. 214— 215).
В государствах, где власть карать и награждать принадлежит только закону, где повинуются только ему, добродетельный человек, всегда чувствующий себя под его защитой, усваивает ту смелость и твердость души, которая неизбежно ослабевает в странах деспо­тических, где жизнь, имущество и свобода зависят от прихоти и произвола одного человека. В этих странах быть добродетельными так же безумно, как было не быть им на Крите или в Лакедемонии, и мы не нахо­дим там никого, кто бы восставал против несправедли­вости, вместо того чтобы поощрять ее (стр. 224).
[...] Народы, стонущие под игом неограниченной власти, могут иметь лишь кратковременные успехи, только вспышки славы; рано или поздно они подпадут под власть народа свободного и предприимчивого. Но если даже предположить, что они будут избавлены от этой опасности в силу исключительных обстоятельств п положения, то достаточно уже плохого управления, для того чтобы их разрушить, обезлюдить и превратить в пустыню. Летаргическая вялость, постепенно охваты­вающая все члены такого народа, приводит к этому результату. Деспотизму свойственно заглушать страсти; а лишь только души, лишившись страстей, перестанут быть деятельными и как только граждане отупеют, так сказать, от опиума роскоши, праздности п изнежен­ности. как государство начинает хиреть: его кажущееся спокойствие есть в глазах просвещенного человека лишь изнеможение, предшествующее смерти. В госу­дарстве страсти необходимы; опи составляют его жизнь и душу. И народ-победитель есть в сущности народ с более сильными страстями.
Умеренное волнение страстей благодетельно для государств; в этом отношении их можно сравнить с морями, чьи стоячие воды, загнивая, испускали бы гибельные для мира пары, если бы буря пе очищала их (стр. 231).
[...] Страсти могут достигать в нас, если можно так выразиться, степени чуда. Эта истина доказана и от­чаянной храбростью измаелитов, и размышлениями гимнософистов, искус которых заканчивался лишь по­сле тридцатисемилетнего уединения, изучения и мол­чания, и варварскими продолжительными истязаниями факиров, и мстительной яростью японцев, и дуэлями европейцев, и, наконец, стойкостью гладиаторов [...].
Словом, все люди, как я желал доказать, способны к степени страсти более чем достаточной для преодоле­ния лени и для создания в себе той непрерывности вни­мания, с которой связано умственное превосходство.
Наблюдаемое в людях значительное умственное не­равенство зависит исключительно от различия в их воспитании и от скрытого от нас и многообразного сплетения обстоятельств, в которых они находятся.
Действительно, если все умственные операции сво­дятся к тому, чтобы сознавать, вспоминать и наблюдать соотношения различных предметов между собой или между ними и нами, то очевидно, что так как все лю­ди одарены остротой восприятия, памятью и, наконец, способностью внимания, необходимой для того, чтобы подниматься к самым высоким идеям, то среди лиц, в среднем нормально организованных, нет ни одного, который не смог бы прославить себя великими талан­тами (стр. 246—247).
[...] По-видимому, только причинам духовного по­рядка можно приписать превосходство некоторых на­родов над другими в области наук и искусств; и можно заключить, что нет народов, особенно одаренных добро­детелью, умом и мужеством. Природа в этом отноше­нии делила поровну свои дары. Действительно, если бы большая или меньшая сила ума зависела от разли­чия температуры в разных странах, то, принимая во внимание древность мира, должна была бы найтись народность, которая, будучи поставлена в наиболее благоприятные условия, достигла бы путем постоянных успехов большего превосходства над другими народа­ми. Но уважение, которое поочередно воздавалось за их ум разным народам, и презрение, которому они, один за другим, подвергались, показывают, как нич­тожно влияние климата на ум. Я прибавлю даже, что если бы место рождения определяло силу'нашего ума, то причины духовного порядка не могли бы дать нам столь простого и естественного объяснения явлений, зависящих от физических причин. Относительно это­го я замечу, что так как до сих пор не было ни од­ного народа, которому бы климатические особенности его страны и вытекающие отсюда небольшие различия в организации давали постоянное преимущество над другими народами, то мы вправе думать, что возмож­ные небольшие различия в организации отдельных лиц, образующих какой-нибудь парод, не имеют заметного влияния на их ум (стр. 263).
Словом, умственное неравенство людей зависит и от формы правления в их стране, и от более или менее счастливой эпохи, в которую они родились, и от полу­ченного ими воспитания, и от большего или меньшего желания выдвинуться, и. наконец, от степени высо­ты и плодотворности тех идей, которые они сделали предметом своего изучения (стр. 265).
[...] Вся задача совершенного воспитания сводится, во-первых, к тому, чтобы установить, какие идеи и предметы следует вкладывать в память молодых лю­дей в зависимости от различных положений, в которое ставит их судьба, и во-вторых, определить наиболее верные средства, чтобы зажечь в них стремление к сла­ве и к общественному уважению.
Когда обе эти задачи будут разрешены, тогда вели­кие люди, бывшие до сих пор результатом слепого стечения обстоятельств, станут результатом деятель­ности законодателя; тогда, оставив меньше места слу­чаю, совершенное воспитание сумеет бесконечно уве­личить в больших государствах число талантливых до­бродетельных людей (стр. 362).
О ЧЕЛОВЕКЕ, ЕГО УМСТВЕННЫХ СПОСОБНОСТЯХ И ЕГО ВОСПИТАНИИ
[...] К чему сводится наука о воспитании? К науке о средствах понудить людей приобрести добродетели и таланты, которые желательны в них. Есть ли что- нибудь невозможное для воспитания? Нет (стр. 447).
До какой бы степени совершенства не довели вос­питание, не следует, однако, думать, будто можно сде­лать гениальных людей из всех людей, способных по­лучить это воспитание. С помощью воспитания можно вызвать соревнование между гражданами, приучить их к вниманию, раскрыть их сердце для гуманности, а их ум для истины и сделать, наконец, из всех граждан если не гениальных людей, то по крайней мере здра­вомыслящих и чувствующих людей. Как я докажу это в дальнейшем ходе изложения, это все, чего может добиться усовершенствованная наука воспитания (стр. 38-39).
Вся моя жизнь есть, собственно говоря, лишь одно длинное воспитание (стр. 10).
[...] Большей частью своего образования мы обязаны случаю, т. е. тому, чему не учат наставники. Ребенок, знания которого ограничивались бы истинами, которые он узнал от своей гувернантки или от своего воспита­теля, и фактами, содержащимися в немногих книгах, которые прочитывают в школе, был бы, несомненно, самым глупым ребенком в мире (стр. 14).
Гений, по-нашему, может быть лишь продуктом усиленного внимания, сконцентрированного на каком- нибудь искусстве или какой-нибудь науке. [...] Если люди рождаются без идей, то они рождаются также без призваний. Последние можно считать приобретен­ными, которым мы обязаны положению, в котором мы находимся. Гений есть отдаленный продукт событий или случайностей (стр. 19).
Я предупреждаю читателя, что под словом «случай» я понимаю неизвестное нам сцепление причин, способ­ных вызвать то или иное действие, и что я никогда не употребляю этого слова в ином значении (стр. 21).

| распечатать

Другие новости по теме:

Другие новости по теме: