ЮМ

Время: 25-09-2012, 18:36 Просмотров: 1047 Автор: antonin
    
ЮМ
Давид Юм (1711—1776) — английский философ и историк. По национальности шотландец, родившийся в Эдинбурге, в се­мье небогатого дворянина. С успехом изучив элементарный курс наук, Юм с юных лет увлекся изучением философии, литера­турной деятельностью. В 1734—1737 гг. жил во Франции и написал здесь (на английском языке, как и все свои произве­дения) самое обширное из своих философских сочинений — «Трактат о человеческой природе, или Попытка применить осно­ванный па опыте метод рассуждения к моральным предметам». В этом произведении были сформулированы все основные идеи юмовского скептицизма и агностицизма. Три книги «Трактата» были опубликованы в Лондоне в 1734—1740 гг., но не имели никакого успеха (главным образом вследствие своей литера­турной формы, в частности растянутости философского повест­вования). Сокращенное изложение «Трактата» было написано автором в конце 1739 г. и было опубликовано в начале следую­щего 1740 г. Из последующих произведений Юма наиболее значительны: «Исследование о человеческом познании», пред­ставляющее собой переработку первой части «Трактата» и по­явившееся первым изданием в Лондоне в 1748 г.; «Исследование об аффектах», излагающее воззрения автора на эмоциональ­ную жизнь людей, которые первоначально были сформулиро­ваны во второй части «Трактата» (эта работа впервые опубли­кована в 1757 г.); «Исследование о принципах морали», пред­ставляющее собой сжатое изложение идей третьей книги «Трак­тата» и вышедшее в свет в Лондоне в 1751 г. Большую роль в развитии идей европейского Просвещения сыграло произ­ведение Юма «Естественная история религии», написанное в 1752—1755 гг. и впервые изданное в 1757 г. Несколько особ­няком стоят «Эссе» («Опыты») Юма на морально-философские, политические и экономические темы. «Эссе» (общим числом — 49) были опубликованы в 40—50-х годах XVIII в. В 1752— 1757 гг. Юм занимал должность библиотекаря при Эдинбургском обществе адвокатов и работал над давно задуманной «Исто­рией Англии», восемь томов которой были опубликованы в 1754—1778 гг. В течение нескольких лет Юм занимался также дипломатической деятельностью, будучи в 1763—1765 гг. сек­ретарем английского посольства в Париже. Здесь английский мыслитель находился в дружеских отношениях с кружком эн­
циклопедистов, возглавляв­шихся Дидро, а также с Рус­со (который даже уехал с Юмом в Англию, но затем, рассорившись, вернулся во Францию). Умер Юм в Эдин­бурге. В основу настоящей подборки философских тек­стов Юма, составленной П. С.
Нарским, положено «Сокра­щенное изложение «Трактата о человеческой природе»», ко­торое дается почти полностью.
Оно дополнено некоторыми отрывками из самого «Тракта­та». Затем следуют выдержки из «Эссе» и «Естественной истории религии». Все тексты воспроизводятся по «Сочине­ниям» Давида Юма, в двух томах (М., 1065).
СОКРАЩЕННОЕ ИЗЛОЖЕНИЕ «ТРАКТАТА О ЧЕЛОВЕЧЕСКОЙ ПРИРОДЕ»
ПРЕДИСЛОВИЕ
[...] Труд, сокращенное изложение которого я здесь представляю читателю, вызвал нарекания как темный и трудный для понимания, и склонен думать, что это произошло как из-за длиннот, так и из-за абстрактно­сти рассуждения. Если я в какой-то мере исправил указанный недостаток, то я добился своей цели. Как мне представлялось, эта книга обладает таким своеоб­разием и новизной, что она может претендовать иа вни­мание публики, особенно если учесть, что, как, по-ви­димому, намекает автор, будь его философия принята, мы должны были бы изменить основания большей ча­сти наук. Такие смелые попытки всегда приносят поль­зу литературному миру, ибо они колеблют ярмо авто­ритетов, приучают людей к размышлениям о самих себе, бросают иовые намеки, которые одаренные лю­ди могут развить, и уже самим противопоставлением [взглядов] проливают свет на пункты, в которых никто до этого не подозревал каких-либо трудностей. [...]
Я выбрал одно простое рассуждение, которое тща­тельно прослеживаю от начала до конца. Это еднн-

Ственный путь, об окончании [изложения] которого я забочусь. Остальное лишь намеки на отдельные места [книги], которые показались мне любопытными и значи­тельными.
СОКРАЩЕННОЕ ИЗЛОЖЕНИЕ
Эта книга, по-видимому, написана с тем же замыс­лом, что и многие другие работы, которые приобрели такую популярность в Англии за последние годы. Фи­лософский дух, который столь усовершенствовался за эти последние восемьдесят лет во всей Европе, получил в нашем королевстве такое же огромное распростране­ние, как и в других странах. Наши писатели, по-види­мому, положили даже начало новому типу философии, которая как для выгоды, так и для развлечения челове­чества обещает больше, чем какая-либо другая филосо­фия, с которой прежде был знаком мир. Большинство философов древности, рассматривавших природу чело­века, выказывали в большей мере утонченность чувств, подлшшое чувство нравственности или величие души, чем глубину рассудительности и размышления. Они ограничивались тем, что давали прекрасные образцы человеческого здравого смысла наряду с превосходной формой мысли и выражения, не развивая последова­тельно цепи рассуждений и не преобразуя отдельных истин в единую систематическую науку. Между тем по меньшей мере стоит выяснить, не может ли наука о человеке достичь той же точности, которая, как обна­руживается, возможна в некоторых частях естествен­ной философии. Имеются как будто все основания по­лагать, что эта наука может быть доведена до вели­чайшей степени точности. Если, исследуя несколько явлений, мы находим, что они сводятся к одному об­щему принципу, а этот принцип можно свести к дру­гому, мы достигаем в конечном счете несколько про­стых принципов, от которых зависит все остальное. И хотя мы никогда не достигнем конечных принципов, мы получаем удовлетворение от того, что продвигаем­ся настолько далеко, насколько позволяют нам наши способности.
В этом, кажется, и заключается цель философов но­вого времени, а среди остальных — и автора данного труда. Он предлагает систематическим образом проана- томировать человеческую природу и обещает не вы­водить никаких иных заключений, кроме тех, которые оправдываются опытом. Он с презрением говорит о ги­потезах и внушает нам мысль, что те наши соотечест­венники, которые изгнали их из моральной философии, оказали миру более значительную услугу, нежели лорд Бэкон, которого наш автор считает отцом опытной фи­зики. Он указывает в этой связи на м-ра Локка, лор­да Шефтсбери, д-ра Мандевиля, м-ра Гетчисона, д-ра Батлера', которые, хотя во многом и отличаются друг от друга, по-видимому, все согласны в том, что всецело основывают свои точные исследования человеческой природы на опыте.
[При изучении человека] дело не сводится к удов­летворению от познания того, что наиболее близко ка­сается нас; можно с уверенностью утверждать, что по­чти все науки охватываются наукой о человеческой природе и зависят от нее. Единственная цель логики состоит в том, чтобы объяснить принципы и действия нашей способности рассуждения и природу наших идей; мораль и критика касаются наших вкусов и чувств, а политика рассматривает людей как объединенных в об­ществе и зависящих друг от друга. Следовательно, этот трактат о человеческой природе, по-видимому, должен создать систему наук. Автор завершил то, что касает­ся логики, и в своем рассмотрении страстей заложил основы других частей [систематического знания].
Знаменитый г-н Лейбниц усматривал недостаток обычных систем логики в том, что они очень простран­ны, когда объясняют действия рассудка при получении доказательств, но слишком лаконичны, когда рассма­тривают вероятности и те другие меры очевидности, от которых всецело зависят наша жизнь и деятельность и которые являются нашими руководящими принци­пами даже в большинстве наших философских спеку­ляций. Это порицание он распространяет на «Опыт о человеческом разуме», «La recherche de la verite» и «L’art de penser»2. Автор «Трактата о человеческой природе», по-видимому, чувствовал у данных филосо­фов такой недостаток и стремился, насколько мог, ис­править его.
Поскольку книга содержит огромное количество но­вых и заслуживающих внимания размышлений, невоз­можно дать читателю надлежащее представление о всей книге в целом. Поэтому мы ограничимся по пре­имуществу рассмотрением анализа (explication) рас­суждений людей о причине и действии. Если мы смо­жем сделать этот анализ понятным для читателя, то это сможет послужить образчиком целого.
Наш автор начинает с некоторых определений. Он называет восприятием все, что может быть представле­но умом, пользуемся ли мы нашими органами чувств, или воодушевляемся страстью, или проявляем нашу мысль и рефлексию. Он делит наши восприятия на два рода, а именно впечатления и идеи. Когда мы испыты­ваем аффект или эмоцию какого-нибудь рода либо об­ладаем образами внешних объектов, сообщаемыми на­шими чувствами, то восприятие ума представляет со­бой то, что он называет впечатлением — слово, которое он употребляет в новом значении. Когда же мы разду­мываем о каком-нибудь аффекте или объекте, которого нет в наличии, то это восприятие является идеей. Впе­чатления, следовательно, представляют собой живые и сильные восприятия. Идеи же — более тусклые и сла­бые. Это различие очевидно. Оно очевидно так же, как и различие между чувством и мышлением.
Первое утверждение, которое выдвигает автор, за­ключается в том, что все наши идеи, или слабые воспри­ятия, выводятся из наших йпечатлений, или сильных восприятий, и что мы никогда не можем помыслить о какой-либо вещи, которую никогда рапее не видели и не чувствовали в нашем собственном уме. Это положе­ние, по-видимому, тождественно тому, которое так ста­рался утвердить м-р Локк, а именно что нет врожден­ных идей. Неточность этого известного философа мо­жет быть усмотрена только в том, что он термпном идея охватывает все наши восприятия. В таком смыс­ле неверно, что мы не имеем врожденных идей, ибо очевидно, что наши более сильные восприятия, т. е.
впечатления, врожденны и что естественные привя­занности, любовь к добродетели, негодование и все дру­гие страсти возникают непосредственно из природы. Я убежден, что тот, кто рассмотрит этот вопрос в таком свете, легко примирит все партии. Отец Мальбранш за­труднился бы указать какую-либо мысль в уме, кото­рая не была бы образом чего-то ранее им воспринимав­шегося то ли внутренне, то ли посредством внешних чувств, и должен был бы допустить, что, как бы мы ни соединяли, сочетали, усиливали или ослабляли на­ши идеи, все они проистекают из указанных источни­ков. М-р Локк, с другой стороны, легко признал бы, что все наши аффекты являются разновидностью при­родных инстинктов, выводимых не из чего иного, как из изначального склада человеческого духа.
Наш автор полагает, «что ни одно открытие не мог­ло быть более благоприятным для решения всех споров относительно идей, чем то, что впечатления всегда об­ладают первенством по сравнению с последними и что каждая идея, которую доставляет воображение, впер­вые появляется в виде соответствующего впечатления. Эти более поздние восприятия являются настолько яс­ными и очевидными, что не допускают никаких споров, хотя многие из наших идей настолько темны, что точно охарактеризовать их природу и состав почти невозмож­но даже для ума, который образует их». Соответствен­но всякий раз. когда какая-либо идея неясна, он сво­дит ее1 к впечатлению, которое должно сделать ее ясной и точной. И когда он полагает, что какой-либо фило­софский термин не имеет идеи, связанной с ним (что слишком обычно), он всегда спрашивает: из какого впечатления выведена эта идея? И если не может быть найдено никакого впечатления, он заключает, что дан­ный термин совершенно лишен значения. Таким обра­зом он исследует наши идеи субстанции и сущности, и было бы желательно, чтобы этот строгий метод чаще практиковался во всех философских спорах.
Очевидно, что все рассуждения относительно фак­тов основаны на отношении причины п действия и что мы никогда не можем вывести существование одного объекта из другого, если они не взаимосвязаны, опо­средованно или непосредственно. Следовательно, чтобы понять указанные рассуждения, мы должны быть от­лично знакомы с идеей причины; а для этого мы дол­жны осмотреться вокруг, дабы найти нечто такое, что есть причина другого.
На столе лежит бильярдный шар, а другой шар дви­жется к нему с известной скоростью. Они ударяются друг о друга, и шар, который прежде был в покое, те­перь приобретает движение. Это наиболее совершен­ный пример отношения причины и действия, какой мы только знаем из чувств или из размышления. Давайте поэтому исследуем его. Очевидно, что перед тем, как было передано движение, два шара соприкоснулись друг с другом и что между ударом и движением не было ни­какого промежутка времени. Пространственно-времен­ная смежность является, следовательно, необходимым условием действия всех причин. Подобным же образом очевидно, что движение, которое было причиной, пер­вично по отношению к движению, которое было след­ствием. Первичность во времени есть, следовательно, второе необходимое условие действия каждой причины. Но это не все. Возьмем какие-либо другие шары, нахо­дящиеся в подобной же ситуации, и мы всегда найдем, что толчок одного вызывает движение в другом. Здесь, следовательно, имеет место третье условие, а именно постоянное соединение причины и действия. Каждый объект, подобный причине, всегда производит некото­рый объект, подобный действию. Помимо этих трех условий смежности, первичности^ и постоянного соеди­нения, я не могу открыть в этой причине ничего. Пер­вый шар находится в движении; он касается второго; непосредственно приходит в движение второй шар; по­вторяя опыт с теми же самыми или сходными шарами при тех же самых или сходных обстоятельствах, я на­хожу, что за движением и касанием одного шара все­гда следует движение другого. Какую бы форму я ни придавал этому вопросу и как бы ни исследовал его, я не могу обнаружить ничего большего.
Так обстоит дело, когда и причина, и следствие да­ны ощущениям. Посмотрим теперь, на чем основывает­ся наш вывод, когда мы умозаключаем из наличия одно­
го, что существует или будет существовать другое. Предположим, я вижу шар, двигающийся по прямой линии по направлению к другому; я немедленно заклю­чаю, что они столкнутся и что второй шар придет в движение. Это вывод от причины к действию. И такова природа всех наших рассуждений в житейской практи­ке. На этом основана вся наша осведомленность в истории. Из этого выводится и вся философия, за иск­лючением геометрии и арифметики. Если мы сможем объяснить, как получается вывод из столкновения двух шаров, мы будем в состоянии объяснить эту операцию ума во всех случаях.
Пусть некоторый человек, такой, как Адам, создан­ный обладающим полной силой разума, не обладает опытом. Тогда он никогда не будет в состоянии вывести движение второго шара из движения и толчка первого. Выводить следствие заставляет нас не какая-либо вещь, которую разум усматривает в причине. Такой вывод, будь он возможен, был бы равносилен дедуктивному доказательству, ибо он всецело основан на сравнении идей. Но вывод от причины к действию не равносилен доказательству, что явствует из следующего очевидного рассуждения. Ум всегда может представить, что какое- либо действие вытекает из какой-либо причины и даже что какое-либо произвольное событие следует после ка­кого-то другого. Все, что бы мы ни вообразили, воз­можно по крайней мере в метафизическом смысле; но всякий раз, когда имеет место дедуктивное доказатель­ство, противоположное невозможно и влечет за собой противоречие. Следовательно, не существует дедуктив­ного доказательства какого-либо соединения причины и действия. И это принцип, который философы при­знают всюду.
Следовательно, для Адама (если ему этого не вну­шили извне) необходимо было бы иметь опыт, свиде­тельствующий, что действие следует за столкновением этих двух шаров. Он должен на нескольких примерах наблюдать, что, когда один шар сталкивается с другим, второй всегда приобретает движение. Если бы он наб­людал достаточное число примеров этого рода, то вся­кий раз, когда бы он видел один шар, двигающийся по направлению к другому, он бы заключал без колебаний, что второй приобретет движение. Его разум предвосхи­щал бы его взор и осуществлял умозаключение, соот­ветствующее его прошлому опыту.
Отсюда следует, что все рассуждения относительно причины и действия основаны на опыте и что все рас­суждения из опыта основаны на предположении, что в природе будет неизменно сохраняться одий и тот же порядок. Мы заключаем, что Сходные причины при сходных обстоятельствах всегда будут производить по­добные действия. Теперь, может быть, стоит рассмо­треть, что побуждает нас образовывать умозаключения с таким бесконечным количеством следствий.
Очевидно, что Адам со всем своим знанием никогда не был бы в состоянии доказать, что в природе по­стоянно должен сохраняться один и тот же порядок и что будущее должно соответствовать прошлому. Никогда нельзя доказать, что возможное ложно. А возможно, что порядок природы может измениться, ибо мы в со­стоянии вообразить такое изменение.
Более тогр, я пойду дальше и буду утверждать, что Адам не смог бы доказать даже и при помощи каких- либо вероятных умозаключений, что будущее должно соответствовать прошлому. Все вероятные умозаключе­ния основаны на предположении, что существует соот­ветствие между будущим и прошлым, а потому никто никогда не сможет доказать, что такое соответствие су­ществует. Это соответствие есть вопрос факта; и если его следовало бы доказать, оно не допускало бы ника­ких доказательств, кроме почерпнутых из опыта. Но наш прошлый опыт не может ничего доказать относи­тельно будущего, разве лишь мы предположим, что между прошлым и будущим существует сходство. Это, следовательно, пункт, который вообще не может допус­кать доказательства и который мы принимаем как нечто само собой разумеющееся без всякого доказатель­ства.
Предполагать, что будущее соответствует прошлому, побуждает нас лишь привычка. Когда я вижу бильярд­ный шар, двигающийся по направлению к другому, привычка немедленно влечет мой ум к обычно имею­щему место действию и предвосхищает то, что я затем увижу, [заставляя меня] воображать второй шар в дви­жении. В этих объектах, абстрактно рассматриваемых и независимых от опыта, нет ничего, что заставляло бы меня делать такое умозаключение. И даже после того, как я в [процессе] опыта воспринимал множество пов­торяющихся действий такого рода, нет аргумента, по­нуждающего меня предположить, что действие будет соответствовать прошлому опыту. Силы, которые дей­ствуют на тела, совершенно неизвестны. Мы восприни­маем только свойства тех сил, которые доступны ощу­щениям. И на каком же основании должны мы думать, что одни и те же силы всегда будут сочетаться с од­ними и теми же ощущаемыми качествами?
Следовательно, руководителем в жизни является не разум, а привычка. Лишь она понуждает ум во всех случаях предполагать, что будущее соответствует прош­лому. Каким бы легким ни казался этот шаг, разум никогда в течение целой вечности не был бы в состоя­нии его совершить.
Это очень любопытное открытие, но оно ведет нас к другим, которые еще более любопытны. Когда я вижу бильярдный шар, двигающийся по направлению к дру­гому, привычка немедленно влечет мой ум к обычному действию, и мой ум предвосхищает то, что я увижу, представляя второй шар в движении. Но разве это все? Разве я только представляю, что он будет двигаться? Чем же тогда является эта вера? И чем она отличается от простого представления какой-либо вещи? Вот новый вопрос, о котором не размышляли философы.
Когда какое-либо дедуктивное доказательство убеж­дает меня в истинности некоторого утверждения, оно заставляет меня не только представить это утвержде­ние, но и почувствовать, что невероятно представить что-либо противоположное. То, что ложно в силу де­дуктивного доказательства, заключает в себе противо­речие, а то, что заключает в себе противоречие, невоз­можно представить. Но когда речь идет о чем-либо фактическом, то, каким бы сильным ни было доказа­тельство из опыта, я всегда могу вообразить противо­положное, хотя не всегда могу поверить в него. Вера,
следовательно, проводит некоторое различие между представлением, с которым мы соглашаемся, и пред­ставлением, с которым мы не соглашаемся.
Существуют только две гипотезы, пытающиеся объ­яснить это. Можно сказать, что вера соединяет неко­торую новую идею с теми, которые мы можем пред­ставить себе, не соглашаясь с ними. Но это ложная ги­потеза. Ибо, во-первых, такой идеи получить нельзя. Когда мы просто представляем себе объект, мы пред­ставляем его во всех его частях. Мы представляем его так, как он мог существовать, хотя не верим, что он существует. Наша вера в него не открыла бы никаких новых качеств. Мы можем нарисовать весь объект в во­ображении, не веря в его существование. Мы можем поместить его в известном смысле перед нашими гла­зами со всеми его пространственно-временными об­стоятельствами. При этом нам представляется тот же самый объект так, как он мог существовать, и, веря в то, что он существует, мы не прибавляем ничего боль­шего.
Во-вторых, ум обладает способностью соединять все идеи, между которыми не возникает противоречия, а поэтому если вера заключается в некоторой идее, ко­торую мы добавляем к простому представлению, то во власти человека, добавляя эту идею к нему, верить в любую вещь, которую мы можем вообразить.
Поскольку, следовательно, вера предполагает нали­чие представления и, кроме того, еще нечто большее и поскольку она не добавляет новой идеи к представле­нию, то отсюда следует, что это иной способ (manger) представления объекта, нечто такое, что различается чувством и не зависит от нашей воли так, как зависят все наши идеи. Мой ум по привычке переходит от ви­димого образа одного шара, двигающегося по направле­нию к другому, к обычному действию, т. е. движению второго шара. Он не только представляет себе это дви­жение, но чувствует, что в его представлении заклю­чено нечто отличное от простых грез воображения. Присутствие такого видимого объекта и постоянное со­единение с ним данного конкретного действия делают указанную идею для чувства отличной от тех неопреде­ленных идей, которые приходят на ум без чего-либо предшествовавшего. Это заключение кажется несколько удивительным, но мы добрались до него посредством цепи утверждений, которые не допускают сомнения. Чтобы не заставлять читателя напрягать свою память, я вкратпе воспроизведу их. Ничто фактически данное не может быть доказано иначе как из его причины или из его действия. Ничто не может стать известным в ка­честве причины другого иначе как благодаря опыту. Мы не можем обосновать распространение на будущее нашего опыта в прошлом, но всецело руководствуемся привычкой, когда представляем себе, что некое дейст­вие вытекает из его обычной причины. Но мы не только представляем, что это действие наступит, а и уверены в этом. Эта вера не присоединяет новой идеи к пред­ставлению. Она только изменяет способ представления и приводит к различию в переживании или чувстве. Следовательно, вера во все фактические данные возни­кает только из привычки и является идеей, постигае­мой специфическим способом.
Наш автор собирается объяснить способ, или чув­ство, которое делает веру отличной от неопределенного представления. Он, по-видимому, чувствует, что невоз­можно описать словами это чувство, которое каждый должен испытывать в своей собственной груди. Он на­зывает его иногда более сильным, а иногда более жи­вым, ярким, устойчивым или интенсивным представ­лением. И действительно, какое бы имя мы ни дали этому чувству, составляющему веру, наш автор считает очевидным, что оно оказывает более сильное воздейст­вие на ум, нежели фикция или простое представление. Он доказывает это его влияпием на страсти и воображе­ние, которые приводятся в движение только истиной или тем, что считается таковой.
Поэзия при всей ее искусности никогда не может вызвать страсти, подобной страсти в реальной жиз­ни. Ее недостаточность в исходных представлениях ее объектов, которых мы никогда не можем чувствовать так же, как объекты, господствующие над нашей верой и мнением.
Наш автор, полагая, что он достаточно доказал, что идеи, с которыми мы согласны, должны отличаться по сопровождающему их чувству от других идей и что это чувство более устойчиво и ярко, чем наши обычные представления, старается далее объяснить причину та­кого яркого чувства по аналогии с другими действиями ума. Его рассуждение представляется любопытным, но его едва ли можно сделать понятным или по крайней мере правдоподобным для читателя, если не вдаваться в детали, что выходило бы за пределы, установленные мной для себя.
Я также опустил многие аргументы, которые автор добавляет, чтобы доказать, что вера заключается лишь в специфическом чувствовании или переживании. Я укажу только один: наш прошлый опыт не всегда еди­нообразен. Иногда из причины вытекает одно действие, иногда — другое. В таком случае мы всегда верим, что появится то действие, которое наиболее часто бывает. Я смотрю на бильярдный шар, двигающийся по направ­лению к другому. Я не могу различить, движется ли он, вращаясь вокруг своей оси, или же его послали так, чтобы он скользил по столу. Я знаю, что в первом слу­чае после удара он не остановится. Во-втором — он мо­жет и остановиться. Первое наиболее обычно, и, сле­довательно, я ожидаю этого действия. Но я также представляю себе второе действие и представляю его как возможное в связи с данной причиной. Если бы одно представление не отличалось в переживании или чувствовании от другого, то между ними не было бы различия.
Мы ограничились во всем этом рассуждении отно­шением причины и действия в том виде, как оно обна­руживается в движениях и действиях материи. Но то же самое рассуждение распространяется и на действия духа. Будем ли мы рассматривать влияние воли на дви­жение нашего тела или на управление нашей мыслью, можно с уверенностью утверждать, что мы никогда не могли бы предвидеть действие лишь из рассмотрения причины, не обращаясь к опыту. И даже после того, как мы восприняли эти действия, лишь привычка, а не разум побуждает нас делать это образцом наших буду­щих суждений. Когда дана причина, ум благодаря при­вычке немедленно переходит к представлению обыч­ного действия и вере в то, что оно наступит. Эта вера есть нечто отличное от данного представления. Однако она не присоединяет к нему какой-либо новой идеи. Она только заставляет нас чувствовать его по-иному и делает его более живым и сильным.
Справившись с этим важным пунктом относительно ■природы вывода из причины и действия, наш автор возвращается к его основе и заново исследует природу указанного отношения. Рассматривая движение пере­даваемое от одного шара к другому, мы не могли найти ничего, кроме смежности, первичности причины и по­стоянного соединения. Но обычно предполагается, что помимо этих обстоятельств существует необходимая связь между причиной и действием и что причина об­ладает чем-то таким, что мы называем силой, мощью или энергией. Вопрос в том, какие идеи связаны с ука­занными терминами. Если все наши идеи или мысли выводятся из наших впечатлений, эта мощь должна об­наружиться либо в наших ощущениях, либо в нашем внутреннем чувстве. Но в действиях материи настоль­ко мало открывается чувствам какая-либо мощь, что картезианцы не поколебались утверждать, что материя всецело лишена энергии и все ее действия совершают­ся лишь благодаря энергии высшего существа. Но тогда встает другой вопрос: что это за идея энергии или си­лы, которой мы обладаем хотя бы в отношении высшего существа? Все наши идеи о божестве (согласно тем, кто отрицает врожденные идеи) есть не что иное, как сочетание идей, которые мы приобретаем благодаря раз­мышлениям над действиями нашего собственного ума. Но наш собственный ум дает нам представление (no­tion) об энергии не в большей мере, чем это делает ма­терия. Когда мы рассматриваем нашу собственную во­лю или априорное хотение, отвлекаясь от опыта, мы никогда не в состоянии вывести из них какое-либо дейст­вие. И когда мы прибегаем к помощи опыта, он только показывает нам объекты, которые смежны, следуют друг за другом и бывают постоянно соединены друг с другом. В целом либо мы вообще не обладаем идеей силы и энергии, и эти слова совершенно не имеют зна­чения, либо они не могут означать ничего иного, кроме принуждения мысли посредством привычки к переходу от причины к ее обычному действию. Но всякий, кто хочет до конца понять эти мысли, должен обратиться к самому автору. Будет достаточно, если я смогу заста­вить ученый мир понять, что в данном случае имеет место определенная трудность и что каждый, кто бьет­ся над этой трудностью, должен высказать нечто не­обычное и новое, настолько же новое, как и сама труд­ность.
Из всего сказанного читатель легко поймет, что фи­лософия, которая содержится в этой книге, является весьма скептической и стремится дать нам представ­ление о несовершенствах и узких пределах человече­ского познания. Почти все рассуждения сводятся к опы­ту, и вера, которая сопровождает опыт, объясняется лишь посредством специфического чувства или яркого представления, порождаемого привычкой.
Но это еще не все. Когда мы верим во внешнее су­ществование какой-либо вещи или предполагаем, что объект существует после того, как он больше не вос­принимается, эта вера есть не что иное, как чувство того же самого рода. Наш автор настаивает на несколь­ких других скептических тезисах и в целом делает вывод, что мы соглашаемся с тем, что дают наши спо­собности, и пользуемся нашим разумом только потому, что не можем поступать иначе. Философия сделала бы нас всецело сторонниками пирронизма, не будь природа слишком сильна, чтобы допустить это.
Я закончу свое рассмотрение рассуждений этого ав­тора изложением двух мнений, которые, по-видимому, свойственны ему одному, как по сути дела и большин­ство его мнений. Он утверждает, что душа, постольку, поскольку мы можем постичь ее, есть не что иное, как система или ряд различных перцепций, таких, как теп­ло и холод, любовь и гпев, мысли и ощущения; причем все они соединены, но лишены какой-либо совершенной простоты или тождественности. Декарт утверждал, что мысль — сущность духа. Он имел в виду не эту или ту мысль, но мышление вообще. Это кажется абсолют­но непостижимым, поскольку каждая вещь, которая су­ществует, конкретна и единична (particular), и, следо­вательно, должны быть разные единичные восприятия, составляющие дух. Я говорю: составляющие дух, но не принадлежащие ему. Дух не есть субстанция, в которой пребывают восприятия. Это понятие так же непостижи­мо, как и картезианское понятие, согласно которому мысль, или перцепция, вообще есть сущность духа. У нас нет идеи субстанции какого-либо рода, посколь­ку у нас нет идей, кроме тех, которые выводятся из не­которого впечатления, впечатления же какой-либо суб­станции, материальной или духовной, у нас нет. Мы не знаем ничего, кроме определенных частных качеств и восприятий. Подобно тому как наша идея какого-либо тела, например персика, является только идеей опреде­ленного вкуса, цвета, фигуры, размера, плотности и т. д., так и наша идея какого-либо ума является толь­ко идеей, складывающейся из определенных восприя­тий без представления о чем-либо, что мы называем субстанцией простой либо сложной.
Второй принцип, на котором я намереваюсь остано­виться, относится к геометрии. Отрицая бесконечную делимость протяженности, наш автор оказывается вы­нужденным отвергнуть математические аргументы, ко­торые были приведены в ее пользу. А они, собственно говоря, являются единственными сколько-нибудь вес­кими аргументами. Он проделывает это, отрицая то, что геометрия является достаточно точной наукой, что­бы позволить себе выводы столь утонченные, как те, что касаются бесконечной делимости. Его аргумента­цию можно объяснить таким образом. Вся геометрия основана на понятиях равенства и неравенства, и, сле­довательно, соответственно тому, имеем мы или нет точ­ное мерило этих отношений, сама наука будет или не будет допускать значительную точность. Но точное ме­рило равенства существует, если мы допускаем, что ко­личество состоит из неделимых точек. Две линии рав­ны, когда числа точек, составляющих их, равны и ко­гда существует точка на одной линии, соответствующая точке на другой. Но хотя это мерило и точно, оно бес­полезно, поскольку мы никогда пе можем вычислить число точек в какой-либо линии. Кроме того, оно осно­вано на предположении о бесконечной делимости и, следовательно, никогда не может привести к заключе­нию, направленному против этого предположения. Ес­ли мы отвергаем указанное мерило равенства, мы не обладаем никаким мерилом, которое имело бы претен­зии на точность.
Я нахожу два мерила, которые применяются обыч­но. О двух линиях больше ярда, например, говорят как о равных, когда они содержат любое количество низ­шего порядка, например дюйм, равное число раз. Но это приводит к кругу, так как количество, которое мы называем дюймом в одном случае, предполагается рав­ным тому, что мы называем дюймом — в другом. И то­гда встает вопрос о том, каким мерилом мы пользуем­ся, когда судим о них как о равных, пли, другими сло­вами, что мы подразумеваем, когда утверждаем, что они равны. Если же мы будем брать количества более низкого порядка, то уйдем in infinitum. Следовательно, это не есть мерило равенства.
Большинство философов, когда их спрашивают, что они подразумевают под равенством, говорят, что данное слово не допускает определения и что достаточно по­местить перед нами дЬа равных тела, таких, как два круга равного диаметра, чтобы заставить нас понять этот термин. Тем самым в качестве мерила указанного отношения берется общий вид объектов, и окончатель­ными его судьями становятся наше воображение и на­ши чувства (senses). Но такое мерило не допускает точности и никогда пе может доставить какого-либо за­ключения, противоположного воображению и чувствам. Имеет или но имеет основания такая постановка вопро­са, следует оставить на суд ученому миру. Несомненно, что было бы желательно, дабы была применена некото­рая уловка, чтобы примирить философию и здравый смысл, которые в связи с вопросом о бесконечной дели­мости повели самую жестокую войну друг против друга.
Мы должны теперь перейти к оценке второго тома этого труда, в котором рассматриваются аффекты. Он легче для понимания, чем первый, но содержит взгляды, которые также являются совершенно новыми и свое­образными. Автор начинает с рассмотрения гордости и униженности. Он замечает, что объекты, возбуждаю­щие эти чувства, очень многочисленны и на вид весь­ма отличны друг от друга. Гордость, или самоуваже­ние, может возникать благодаря качествам духа, таким, как остроумие, здравый смысл, ученость, мужество, че­стность, или же благодаря качествам тела, таким, как красота, сила, проворство, ловкость в танцах, верховой езде, фехтовании, а также благодаря внешним преиму­ществам, таким, как [родная] страна, семья, дети, род­ственные отношения, богатства, дома, сады, лошади, со­баки, платье. Затем автор приступает к отысканию того общего обстоятельства, в котором сходятся все эти объекты и которое заставляет их действовать на аффек­ты. Его теория распространяется также на любовь, не­нависть и другие чувства. Поскольку эти вопросы, хо­тя они н любопытны, нельзя сделать понятными без долгих рассуждений, мы здесь их опустим.
Может быть, читателю более желательно, чтобы мы сообщили ему о том, что говорит наш автор насчет сво­боды воли. Он сформулировал основания своей доктри­ны, высказавшись относительно причины и следствия, как это объяснено выше. «Всеобщее признание получи­ло то обстоятельство, что действия внешних тел имеют необходимый характер п что при перенесении их дви­жения на иные тела в пх притяжении и взаимном сцеп­лении нет ни малейших следов безразличия, или сво­боды». «Следовательно, все, что находится в одном и том же положении с материей, должно быть признано необходимым. Для того чтобы мы могли знать, справед­ливо ли это и по отношению к действиям ума, мы мо­жем исследовать материю и рассмотреть, на чем основа­на идея необходимости ее действий п почему мы заклю­чаем, что одно тело или действие является неизбежной причиной другого».
«Уже было найдено, что ни в одном единичном при­мере необходимая связь какого-либо объекта не обна­руживается ни нашими чувствами, ни разумом и что мы никогда не в состоянии настолько глубоко проник­нуть в сущность и строение тел, чтобы воспринять принцип, на котором основывается их взаимное влия­ние. Мы знакомы лишь с их постоянным соединением. Из этого постоянного соединения возникает необходи­мость, в силу которой дух понуждается переходить oi одного объекта к другому, ему обычно сопутствующе­му, и выводить существование одного из существова­ния другого. Здесь, таким образом, есть две особенно­сти, которые следует рассматривать как существенные для необходимости, а именно постоянное соединение и выводная связь (inference) в уме, и всякий раз, когда мы обнаруживаем это, мы должны признать, что нали­цо необходимость». Однако нет ничего более очевидно­го, чем постоянное соединение определенных поступков с определенными мотивами. А если не все поступки по­стоянно соединены с их подлинными мотивами, то эта неопределенность не больше той, которую можно по­вседневно наблюдать в действиях материи, где в силу смешения и неопределенности причин действие часто изменчиво и неопределенно. Тридцать гран опиума убьют любого человека, который не привычен к не­му, хотя тридцать гран ревеня не всегда прослабят его. Подобным же образом страх смерти всегда за­ставит человека сойти на двадцать шагов с его пути, хотя и не всегда заставит его совершить дурной посту­пок.
И подобно тому как часто имеет место постоянное соединение волевых актов с их мотивами, так и умозак­лючение о мотивах, исходящее из актов, часто столь же достоверно, как и любое рассуждение относительно тел. И такое умозаключение всегда пропорционально посто­янству указанного соединения.
На этом основываются наша вера в свидетельства, наше уважение к истории и по сути дела все виды нравственной очевидности, а также почти все наше поведение в ходе жизни.
Наш автор претендует на то, что это рассуждение проливает новый свет на весь спор в целом, ибо выдви­гает новое определение необходимости. И действитель­но, даже наиболее ревностные защитники свободы воли должны признать такое соединение и такое умозаклю­чение относительно человеческих поступков. Они будут только отрицать, что этим обусловлена необходимость в целом. Но тогда они должны показать, что в дейст­виях материи мы имеем идею еще чего-то иного, а это согласно предыдущему рассуждению невозможно.
От начала до конца всей этой книги налицо весьма значительные претензии на новые открытия в филосо­фии; но если что-либо и может дать автору право на славное имя изобретателя, так это то, что он приме­няет принцип ассоциации идей, который пронизывает почти всю его философию. Наше воображение обладает громадной властью над нашими идеями. И нет таких идей, которые отличались бы друг от друга, но которых нельзя было бы в воображении разъединять, соединять и комбинировать в любых вариантах фикций. Но, не­смотря на господство воображения, существует некая тайная связь между отдельными идеями, которая за­ставляет дух чаще соединять их вместе и при появле­нии одной вводить другую. Отсюда возникает то, что мы называем a propos в разговоре; отсюда возникает и связность в письме; отсюда же происходит та цепь мы­слей, которая возникает у людей обычно даже при са­мых бессвязных мечтаниях. Эти принципы ассоциации сводятся к трем, а именно: сходству — картина естест­венно заставляет нас думать о человеке, который на ней изображен; пространственной смежности — когда упоминают о Сен-Дени, естественно приходит на ум идея Парижа; причинности — думая о сыне, мы склон­ны направлять наше внимание на отца. Легко предста­вить себе, какие широкие последствия должны иметь эти принципы в науке о человеческой природе, коль скоро мы примем во внимание, что в той мере, в какой это касается ума, они суть единственные связи, кото­рые соединяют части Вселенной или связывают нас с каким-либо лицом или объектом, внешним по отноше­нию к нам. Ибо так как только посредством мысли ка­кая-либо вещь может действовать на наши аффекты и так как последние представляют собой единственные связующие [звенья] наших мыслей, то реально они яв­ляются для нас тем, что скрепляет Вселенную, н все действия ума должны в огромной мере зависеть от ннх (I, стр. 789—810).
КНИГА ПЕРВАЯ. О ПОЗНАНИИ
Часть I. Об идеях, их происхождении, составе, связях, абстрагировании и т. д.
ГЛАВА i
О СВЯЗИ, ИЛИ АССОЦИАЦИИ, ИДЕЙ
Так как все простые идеи могут быть разъединены вообра­жением, а затем снова соединены в какой угодно форме, то не было бы ничего произвольнее операций этой способности, если бы последней не руководили некоторые общие принципы, за­ставляющие ее всегда и везде до некоторой степени согласо­ваться с самой собой. Если бы идеи были совершенно разроз­ненными и несвязанными, только случай соединял бы их, одни и те же простые идеи не могли бы регулярно соединяться в общие (как это обычно бывает), если бы между ними не су­ществовало некоего связующего начала, некоего ассоциирую­щею качества, с помощью которого одна идея естественно вы­зывает другую. Этот соедипяющий идеи принцип пе следует рассматривать как нерасторжимую связь, ибо таковой, как уже было сказано, для воображения не существует. Мы не должны также заключать, что без помощи данного принципа ум не может соединить двух идей, ибо нет ничего свободнее указан­ной способности. Нам следует рассматривать этот принцип толь­ко как мягко действующую (gentle) силу, которая обычно пре­обладает и является, между прочим, причиной того, что раз­личные языки так сильно соответствуют друг другу: природа как бы указывает каждому языку те простые идеи, которым всего больше подобает объединяться в сложные. Таких качеств, из которых возникает эта ассоциация и с помощью которых ум переходит указанным образом от одной идеи к другой, три, а именно: сходство, смежность во времени или пространстве, причина и действие.
Я думаю, незачем особенно доказывать, что все эти качества вызывают ассоциацию идей и при появлении одной идеи естест­венно вводят другую. Очевидно, что в процессе нашего мыш­ления при постоянной смене наших идей наше воображение легко переходит от одной идеи ко всякой другой, которая имеет сходство с ней, и что одно это качество является для вообра­жения достаточным связующим началом и ассоциацией. Столь же очевидно и то, что как чувства, изменяя свои объекты, с необходимостью изменяют их, повинуясь известному правилу, и воспринимают эти объекты в их смежности друг к другу, так и воображение в силу длительной привычки должно приобрести такой же способ мышления и пробегать части пространства и времени, представляя свои объекты. Что же касается связи, образуемой отношением причины и действия, то нам предста­вится впоследствии случай основательно исследовать ее, по­этому мы не станем теперь останавливаться на ней. Достаточно заметить, что нет отношения, которое производило бы более сильную связь в воображении и заставляло бы одну идею с меньшим трудом вызывать другую, чем отношение причины и действия между объектами этих идей.
Чтобы постигнуть всю область, охватываемую этими отно­шениями, мы должны принять во внимание, что два объекта связываются в воображении не только в том случае, когда один из них непосредственно сходен с другим, смежен ему или яв­ляется его непосредственной причиной, но также и тогда, когда между ними находится третий объект, находящийся в одном из этих отношений к обоим. Это отношение может прости­раться очень далеко, хотя в то же время мы можем заметить, что всякое удаление объектов друг от друга значительно ослаб­ляет его. Четвероюродные братья связаны друг с другом при­чинностью — если только мне дозволено будет употребить этот термин, — но они связаны не так тесно, как братья, и гораздо менее тесно, чем ребенок и родители. Вообще можно заметить, что всякое кровное родство основано на отношении причины и действия, причем считается близким или далеким в зависи­мости от числа связывающих причин, касающихся рассматри­ваемых лиц.
Из трех вышеупомянутых отношений наиболее широким является отношение причинности. Можно признать два объекта находящимися в этом отношении друг к другу, когда один объект является причиной существования другого, равно как и тогда, когда первый оказывается причиной одного из дейст­вий или движений второго. Ибо поскольку это действие или движение не что иное, как сам объект, лишь рассматриваемый с известной точки зрения, и поскольку объект остается одним и тем же во всех своих различных положениях, то легко вооб­разить, каким образом подобное влияние объектов друг на друга может связывать их в воображении.
Мы можем пойти еще дальше и заметить, что объекты бы­вают связаны отношением причины и действия не только тогда, когда один из них производит какое-нибудь движение или дей­ствие в другом, но и тогда, когда он способен произвести то или другое. В этом и заключается, как можем мы отметить, источ­ник всех тех отношений, основанных на выгоде и обязанности, с помощью которых1 люди влияют друг на друга в обществе и связывают себя узами управления и подчинения. Господином мы называем того, кто по своему положению, являющемуся результатом насилия или соглашения, имеет власть распоря­жаться в известных случаях действиями другого человека, ко­торого мы называем слугою. Судья — это тот, кто во всех спор­ных случаях может, объявив свое мнение, закрепить что-либо в качестве владения или собственности за тем или другим членом общества. Когда какое-нибудь лицо облечено известной властью, то для приведения последней в действие требуется только проявление воли, а оно во всех подобных случаях счи­
тается возможным, в некоторых же — вероятным; так обстоит дело в особенности в случае [отношения] властвования и под­чинения, когда повиновение подчиненного приятно и выгодно начальнику.
Таковы, следовательно, принципы соединения и сцепления наших простых идей, принципы, заменяющие в воображении ту нерасторжимую связь, которая соединяет эти идеи в памяти. Мы имеем здесь дело с родом притяжения, действия которого окажутся в умственном мире столь же необычными, как в мире природы, и проявятся в первом в столь же многочисленных и разнообразных формах, как и во втором. Действия этого при­тяжения всегда явны, что же касается его причин, то они по большей части неизвестны и должны быть сведены к перво­начальным качествам человеческой природы, на объяснение которых я не претендую. Ничто так не требуется от истинного философа, как воздержание от чрезмерного стремления к ис­следованию причин; установив ту или иную доктрину с по­мощью достаточного количества опытов, он должен удовольст­воваться этим, если видит, что дальнейшее исследование повело бы его к темным и неопределенным умозрениям. В таком слу­чае ему лучше было бы сделать целью своего исследования рассмотрение действий своего принципа, а не причин его.
Среди действий этого соединения или этой ассоциации идей нет ничего более замечательного, чем те сложные идеи, которые служат обычными предметами наших мыслей и нашего рассуждения и которые обычно возникают на основе одного из принципов соединения наших простых идей. Эти сложные идеи могут быть разделены на отношения, модусы и субстанции (I, стр. 98—102).
Часть IV. О скептицизме и о других философских системах
ГЛАВА в О ТОЖДЕСТВЕ ЛИЧНОСТИ
Существуют философы, воображающие, будто мы ежеми­нутно непосредственным образом сознаем то, что называем своим я; будто мы ощущаем и его существование, и непрерыв­ность этого существования н будто наша уверенность как в его совершенном тождестве, так и в его простоте выше той оче­видности, которую могло бы дать нам демонстративное дока­зательство. Самое сильное ощущение, самая пылкая страсть, говорят они, не только не нарушают этой уверенности, но лишь сильнее укрепляют ее, открывая нам свое влияние на я при посредстве вызываемого ими страдания или наслаждения. Пы­таться найти добавочное доказательство этого [положения] значило бы ослабить его очевидность, ибо никакое доказатель­ство не может быть выведено из факта, который мы так непо­средственно сознаем; а коль скоро мы сомневаемся в нем, мы уже ни в чем не можем быть уверены.
К несчастью, все эти положительные утверждения проти­воположны тому самому опыту, который приводится в качестве их доказательства, и у нас нет идеи нашего я, которая полу­чалась бы вышеобъясненным путем. Ибо от какого впечатления могла бы получаться эта идея? Невозможно ответить на указан­ный вопрос, не впадая в явные противоречия и нелепости, а между тем это вопрос, который необходимо должен быть ре­шен, если мы хотим, чтобы идея я считалась ясной и понятной. Какое-нибудь единичное впечатление должно давать начало каждой реальной идее. Но я, или личность, есть не какое-ни­будь единичное впечатление, а то, к которому, по предположе­нию, относятся многие наши впечатления или идеи. Если идея нашего я порождается некоторым впечатлением, то оно должно оставаться неизменно тождественным в течение всей нашей жизни, поскольку предполагается, что наше я таковым именно и остается. Но нет такого впечатления, которое было бы по­стоянным и неизменным. Страдание и наслаждение, печаль и радость, страсти и ощущения сменяют друг друга и никогда не существуют все одновременно. Итак, идея нашего я не мо­жет происходить ни от этих, ни от каких-либо других впечат­лений, а следовательно, такой идеи совсем нет.
Далее, что должно стать со всеми нашими единичными восприятиями при такой гипотезе? Все они различны, разли­чимы и отделимы друг от друга, могут быть рассматриваемы отдельно и не нуждаются ни в чем, что поддерживало бы их существование. Каким же образом они принадлежат я и как соединены с ним? Что касается меня, то, когда я самым интим­ным образом вникаю в нечто именуемое мной своим я, я всегда наталкиваюсь на то или иное единичное восприятие тепла или холода, света или тени, любви или ненависти, страдания или наслаждения. Я никак не могу уловить свое я как нечто су­ществующее помимо восприятий и никак не могу подметить ничего, кроме какого-либо восприятия. Если же мои восприятия временно прекращаются, как бывает при глубоком сне, то в те­чение всего этого времени я не сознаю своего я и поистине могу считаться несуществующим. А если 6i^ все мои восприя­тия совершенно прекратились с наступлением смерти и если бы после разложения своего тела я не мог ни думать, ни чув­ствовать, ни видеть, ни любить, то это было бы полным уничто­жением меня; да я и не представляю себе, что еще требуется для того, чтобы превратить меня в полное небытие. Если же кто-нибудь после серьезного и непредубежденного размышления будет все же думать, что у пего иное представление о своем я, то я должен буду сознаться, что по могу дальше спорить с ним. Я могу лишь допустить, что он так же прав, как и я, и что мы существенно отличаемся друг от друга в данном отно­шении. Он, быть может, и сознает в себе нечто простое и не­прерывное, которое и называет своим я, тогда как я уверен, что во мне такого принципа нет.
Но, оставляя в стороне подобного рода метафизиков, я ре­шаюсь утверждать относительно остальных людей, что они суть не что иное, как связка или пучок (bundle or collection) различных восприятий, следующих друг за другом с непости­жимой быстротой и находящихся в постоянном течении, в по­стоянном движении. Наши глаза но могут повернуться в глаз­ницах без того, чтобы не изменились наши восприятия. Наша мысль еще более изменчива, чем зрение, а все остальные наши чувства и способности вносят свою долю в эти изменения, и нет такой душевной силы, которая оставалась бы неизменно тожде­ственной, разве только на одно мгновение. Дух — нечто вроде театра, в котором выступают друг за другом различные вос­приятия; они проходят, возвращаются, исчезают и смешиваются друг с другом в бесконечно разнообразных положениях и со­четаниях. Собственно говоря, в духе нет простоты в любой дан­ный момент и нет тождества в различные моменты, как бы велика ни была наша естественная склонность воображать подобную простоту и подобное тождество. Сравнение с театром не должно вводить нас в заблуждение: дух состоит из одних только восприятий, следующих друг за другом, и у нас нет ни малейшего представления о том месте, в котором разыгрыва­ются эти сцены, и о том материале, из которого этот театр состоит (I, стр. 365—367).
О БЕССМЕРТИИ ДУШИ
Трудно, по-видимому, доказать бессмертие души с помощью одного лишь света разума; аргументы для этого обычно заим­ствуют из положений метафизики, морали или физики. Но на деле Евангелие, и только оно одно, проливает свет на жизнь и бессмертие.
I. Метафизические доводы предполагают, что душа нема­териальна и невозможно, чтобы мышление принадлежало ма­териальной субстанции. Но истинная метафизика учит нас, что представление о субстанции полностью смутно и несовершенно и что вы не имеем другой идеи субстанции, кроме идеи агре­гата отдельных свойств, присущих неведомому нечто. Поэто­му материя и дух в сущности своей равно неизвестны, и мы не можем определить, какие свойства присущи той или дру­гому.
Указанная метафизика равным образом учит нас тому, что нельзя ничего решить a priori относительно какой-либо при­чины или действия; и поскольку опыт есть единственный источ­ник наших суждений такого рода, то мы не в состоянии узна1ь из какого-либо другого принципа, может ли материя в силу своей структуры или устройства быть причиной мышления. Абстрактное рассуждение не в состоянии решить какого-либо вопроса, касающегося факта или существования.
Но, допуская, что духовная субстанция рассеяна по Все­ленной наподобие эфирного огня стоиков и что она есть един­ственный субстрат мышления, мы имеем основание заключить по аналогии, что природа пользуется ею таким же образом, как и другой субстанцией, материей. Она пользуется ею как своего рода тестом или глиной; видоизменяет ее в разнообраз­ные формы и предметы; спустя некоторое время разрушает то, что образовала, и той же субстанции придает новую форму. Подобно тому как одна и та же материальная субстанция мо­жет последовательно образовывать тела всех животных, так духовная субстанция может составлять их души. Их сознание, или та система мыслей, которую они образовали в течение жиз­ни, может быть каждый раз разрушено смертью; и им безраз­лично, каким будет новое видоизменение. Самые решительные сторонники смертности души никогда не отрицали бессмертия ее субстанции; а чю нематериальная субстанция, равно как и материальная, может лишиться памяти или сознания — это отчасти явствует из опыта, если душа нематериальна.
Если рассуждать, следуя обычному ходу природы, и не предполагать нового вмешательства Верховной Причины (кото­рая раз навсегда должна быть исключена из философии), то то, что неуничтожимо, не должно также и иметь начала. По­этому душа, если она бессмертна, существовала до нашего рож­дения; и если до прежнего существования пам нет никакого дела, то не будет и до последующего. Несомненно, что живот­ные чувствуют, мыслят, любят, ненавидят, хотят и даже рас­суждают, хотя и менее совершенным образом, чем люди. Зна­чит, их души тоже нематериальны и бессмертны?
II. Рассмотрим теперь моральные аргументы, главным обра­зом те, которые выводятся из справедливости бога, который, как предполагается, заинтересован в будущем наказании тех, кто порочен, и вознаграждении тех, кто добродетелен.
Но данные аргументы основаны на предположении, что бог обладает иными атрибутами, кроме тех, что он проявил в этой Вселенной, единственной, с которой мы знакомы. Из чего же заключаем мы о существовании таких атрибутов? Мы можем без всякого риска утверждать, что все, насколько нам известно, действительно совершенное богом есть наилучшее; но весьма рискованно утверждать, будто бог всегда должен делать то, что нам кажется наилучшим. Как часто обманывало бы нас подобное рассуждение относительно этого мира! Но если вообще какое-нибудь намерение природы поддается выяснению, то мы можем утверждать, что цели и намерения, связанные с созда­нием человека, — насколько мы в силах судить об этом посред­ством естественного разума — ограничиваются посюсторонней жизнью. Как мало интересуется человек будущей жизнью в силу изначально присущего ему строения духа и аффектов! Можно ли сравнивать по устойчивости или силе действия столь колеблющуюся идею с самым недостоверным убеждением отно­сительно чего-либо из области фактов, встречающихся в по­вседневной жизни? Правда, в некоторых душах возникают смутные страхи относительно будущей жизни, но они быстро исчезли бы, если бы их искусственно не поощряли предписания и воспитание. А каково побуждение тех, кто поощряет их? Исключительно желание снискать средства к жизни, приобрести власть и богатство в этом мире. Само их усердие и рвение являются поэтому аргументами против них.
Какой жестокостью, неправедностью, несправедливостью со стороны природы было бы ограничить все наши интересы и все наше знание настоящей жизнью, если нас ждет другая область деятельности, несравненно более важная по значению! Сле­дует ли приписывать этот варварский обман благодетельному и мудрому существу? Заметьте, с какой точной соразмерно­стью согласованы повсюду в природе задачи, которые надле­жит выполнить, и выполняющие их силы. Если разум чело­века даст ему значительное превосходство над другими живот­ными, то соответственно умножились и его потребности; все его время, все способности, энергия, мужество и страстность полностью заняты борьбой против зол, связанных с его нынеш­ним положением, и часто — более того, почти всегда — оказы­ваются слишком слабы для предназначенного им дела.
Быть может, еще ни одна пара башмаков не доведена до высочайшей степени совершенства, которой эта часть одежды способна достигнуть, и, однако, необходимо или но крайней мере очень полезно, чтобы между людьми были и политики, и моралисты, и даже некоторое количество геометров, поэтов и философов. Силы человека не более превышают его нужды, принимая в расчет только нынешнюю жизнь, чем силы лисиц и зайцев превышают их нужды применительно к продолжи­тельности жизни. Заключение при равенстве оснований ясно само собой.
С точки зрения теории смертности души более низкий уровень способностей у женщин легко объясним. Их ограничен­ная домом жизнь не требует более высоких способностей духа или тела. Это обстоятельство отпадает и теряет всякое значение при религиозной теории: и тому и другому полу предстоит вы­полнить равную задачу; силы их разума и воли также должны быть равными, и притом несравненно большими, чем теперь. Так как каждое действие предполагает причину, а эта при­чина — другую до тех пор, пока мы не достигнем первой причи­ны всего, т. е. божества, то все происходящее установлено им и ничто не может быть предметом его кары или мести.
По какому правилу распределяются кары и вознагражде­ния? В чем божественное мерило заслуг и провинностей? Дол­жны ли мы предполагать, что человеческие чувства свойст­венны божеству? Как ни смела эта гипотеза, но мы не имеем никакого представления о каких-либо иных чувствах. В соответ­ствии с человеческими чувствами ум, мужество, хорошие ма­неры, прилежание, благоразумие, гениальность и т. д. суть су­щественные части личных достопнств. Должны ли мы поэто­му создать Елисейские поля для поэтов и героев по примеру древней мифологии? Зачем приурочивать все награды только к одному виду добродетели? Наказание, яе преследующее ни­какой цели или намерения, несовместимо с нашими идеями благости и справедливости, но оно не может служить никакой цели после того, как все придет к концу. Наказание, согласно нашему представлению, должно быть соразмерно с проступком. Почему же тогда назначается вечное наказание за временные проступки такого слабого создания, как человек?
[...] Небеса и ад предполагают два различных вида людей — добрых и злых; однако большая часть человечества колеблется между пороком и добродетелью. Если бы кто-нибудь задумал обойти мир с целью угостить добродетельных вкусным ужином, а дурных — крепким подзатыльником, то он часто затруднялся бы в своем выборе и пришел бы к выводу, что заслуги и про­ступки большинства мужчин и женщин едва ли стоят любого из этих двух воздаяний.
Предположение же мерила одобрения пли порицания, от­личного от человеческого, приводит к общей путанице. Откуда вообще мы узнали, что существует такая вещь, как моральное различение, если не из наших собственных чувств? Какой че­ловек, не испытавший личной обиды (а добрый от природы человек даже при предположении, что испытал ее), мог бы на­лагать за преступления даже обычные, законные, легкие кары на основании одного только чувства порицания? И что закаляет грудь судей и присяжных против побуждений человеколюбия, как не мысль о необходимости и общественных интересах? [...] Милосердие даже по отношению к величайшему из преступ­ников соответствует нашим естественным идеям правосудия, хотя оно и предотвращает лишь столь незначительное стра­дание. Более того, даже самый фанатичный священник непо­средственно, без колебаний одобрил бы такой образ действий в том, конечно, случае, если преступление не заключалось в ереси или неверии: эти последние преступления затрагивают его временные интересы и выгоды, и он, пожалуй, не был бы к ним столь снисходителен.
Главным источником моральных идей является размышле­ние об интересах человеческого общества. Неужели эти инте­ресы, столь недолговечные и суетные, следует охранять посред­ством вечных и бесконечных наказаний? Вечное осуждение одного человека является бесконечно большим злом во Вселен­ной, чем ниспровержение тысяч и миллионов царств. Природа сделала детство человека особенно хилым и подверженным смерти, как бы имея в виду опровергнуть представление о том, что жизнь есть испытание. Половина человеческого рода уми­рает, не достигнув разумного возраста.
III. Физические аргументы, основанные на аналогии при­роды, ясно говорят в пользу смертности души, а они и есть, собственно, единственные философские аргументы, которые дол­жны быть допущены в связи с данным вопросом, как и в связи со всяким вопросом, касающимся фактов. Где два пред­мета столь тесно связаны друг с другом, что все изменения, которые мы когда-либо видели в одном, сопровождаются соот­ветственным изменением в другом, там мы должны по всем правилам аналогии заключить, что когда в первом произойдут еще большие изменения и он полностью распадется, то da этим последует и полный распад последнего. Сон, оказывающий весь­ма незначительное воздействие на тело, сопровождается вре­менным угасанием души или по крайней мере большим затем­нением ее. Слабость тела в детстве вполне соответствует сла­бости духа; будучи оба в полной силе в зрелом возрасте, они совместно расстраиваются при болезни и постепенно прихо­дят в упадок в преклонных годах. Представляется неизбеж­ным и следующий шаг — их общий распад при смерти. По­следние симптомы, которые обнаруживает дух, суть расстрой­ство, слабость, бесчувственность и отупение — предшественни­ки его уничтожения. Дальнейшая деятельность тех же причин, усиливая те же действия, приводит дух к полному угасанию. Судя по обычной аналогии природы, существование какой-либо формы не может продолжаться, если перенести ее в условия жизни, весьма отличные от тех, в которых она находилась перво­начально. Деревья погибают в воде, рыбы в воздухе, животные в земле. Даже столь незначительное различие, как различие в климате, часто бывает роковым. Какое же у нас основание воображать, что такое безмерное изменение, как то, которое претерпевает душа при распаде тела и всех его органов мыш­ления и ощущения, может произойти без распада всего су­щества?
У души и тела все общее. Органы первой суть в то же время органы второго, поэтому существование первой должно зависеть от существования второго. Считают, что души жи­вотных смертны; а они обнаруживают столь близкое сходство с душами людей, что аналогия между ними дает твердую опору для аргументов. Тела людей и животных не более сходны между собой, чем их души, и, однако, никто не опровергает аргумен­тов, почерпнутых из сравнительной анатомии. Метемпсихоз является поэтому единственной теорией подобного рода, заслу­живающей внимания философии.
В мире нет ничего постоянного, каждая вещь, как бы устойчива она ни казалась, находится в беспрестанном течении и изменении; сам мир обнаруживает признаки бренности и распада. Поэтому противно всякой аналогии воображать, что только одна форма, по-видимому самая хрупкая из всех и под­верженная к тому же величайшим нарушениям, бессмертна и неразрушима. Что за смелая теория! Как легкомысленно, чтобы не сказать безрассудно, она построена!
Немало затруднений религиозной теории должен причинить также вопрос о том, как распорядиться бесчисленным множе­ством посмертных существований. Каждую планету в каждой солпечной системе мы вправе вообразить населенной разумны­ми смертными существами; по крайней мере мы не можем остановиться на ином предположении. В таком случае для каж­дого нового поколения таких существ следует создавать новую Вселенную за пределами нынешней, или же с самого начала должна быть создана одна Вселенная, но столь чудовищных размеров, чтобы она могла вместить этот неустанный приток существ. Могут ли такие смелые предположения быть приняты какой-нибудь философией, и притом на основании одной лишь простой возможности!
Когда задаю

| распечатать

Другие новости по теме:

Другие новости по теме: