МОНТЕНЬ

Время: 25-09-2012, 18:10 Просмотров: 1287 Автор: antonin
    
МОНТЕНЬ
Мишель Монтенъ (1533—1592)—французский философ и писатель. Был советником парламента в Бордо, мэром этого города, депутатом Генеральных штатов. Главное произведение, написанное в 70-х годах XVI в. (на французском языке) — «Опы­ты»; идеи скептицизма заострены здесь против догматизма, религиозного мировоззрения. Вместе с тем эти идеи сочетаются с мыслями в духе натурализма и эпикуреизма: дух человека зависит от тела, люди, как и животные, — дети природы, за­конам которой подчинено все в природе. Эпикурейская этика Монтеня устраняет связь нравственности с религией и про­никнута индивидуализмом. Идеи «Опытов» оказали огромное влияние на передовую мысль Франции и Европы XVI—XVIII вв. Настоящая подборка составлена по русскому изданию «Опы­тов», кн. I—III (М., 1954). Подбор произведен В. М. Богуслав­ским.
ОПЫТЫ
[...] У нас, по-видимому, нет другого мерила истинного и разумного, как служащие нам примерами и образцами мнения и обычаи нашей страны. Тут всегда и самая совершенная ре­лигия, и самый совершенный государственный строй, и самые совершенные и цивилизованные обычаи (I, 261).
Приглядитесь, каковы были нервоначальные воззрения, по­ложившие начало этому могучему потоку мнений, которые ныне внушают почтение и ужас; тогда вы убедитесь, что они были весьма шаткими и легковесными, и вы не удивитесь тому, что люди, которые все взвешивают и оценивают разумом,
ничего не принимая на веру и не полагаясь на автори­тет, придерживаются сужде­нии, весьма далеких от обще­принятых (II, 297). Кто поже­лает отделаться от всесильных предрассудков обычая, тот об­наружит немало вещей, кото­рые как будто и не вызывают сомнении, но, вместе с тем, и не имеют иной опоры, как только морщины и седина давно укоренившихся пред­ставлений. Сорвав же с по­добных вещей эту личину п сопоставив их с истиною и разумом, такой человек по­чувствует, что, хотя прежние суждения его и полетели ку­вырком, все же почва под ногами у него стала твержо (I, 149—150). [...] Об истине нельзя судить на основании чужого свидетельства или пола­гаясь на авторитет другого человека (II, 207).
Вполне вероятно, что вера в чудеса, видения, колдовство и иные необыкновенные вещи имеет своим источником главным образом воображение, воздействующее с особой силой на души люден простых и невежественных, поскольку они податливее других. Из них настолько вышибли способность здраво судить, воспользовавшись их легковерием, что им кажется, будто они видят то, чего на деле вовсе не видят (I, 126). Если чудеса и существуют, то только потому, что мы недостаточно знаем при­роду, а вовсе не потому, что это ей свойственно. Привычка притупляет остроту наших суждений. Дикари для нас нисколь­ко не большее чудо, нежели мы сами для них (I, 141—142).
Поскольку люди в силу несовершенства своей природы не могут довольствоваться доброкачественной монетой, пусть меж­ду ними обращается и фальшивая. Это средство применялось решительно всеми законодателями, и нет ни одного государ­ственного устройства, свободного от примеси какой-нибудь на­пыщенной чепухи или лжи, необходимых, чтобы налагать узду па народ и держать его в подчинении. [...] Именно это и при­давало вес даже порочным религиям и побуждало разумных людей делаться их приверженцами... любой свод законов обя­зан своим происхождением кому нибудь из богов, что ложно во всех случаях, за исключением лишь тех законов, которые Моисей дал иудеям по выходе из Египта (11,353). Все прави­тельства извлекали пользу из благочестия верующих (11,214).
Мог ли древний бог яснее обличить людей в незнании бога и лучше преподать им, что религия есть не что иное, как их собственное измышление, необходимое для поддержания
человеческого общества, чем заявив — как он это сделал — тем, кто искал наставления у его треножника, что истинной рели­гией для каждого является та, которая охраняется обычаем той страны, где он родился? (II, 292).
Для христиан натолкнуться на вещь невероятную — повод к вере. И это тем разумнее, чем сильнее такая вещь противо­речит человеческому разуму. Если бы она согласовалась с ра­зумом, то не было бы чуда (II, 197). Одни уверяют, будто ве­рят в то, во что на деле не верят; другие (и таких гораздо больше) внушают это самим себе, не зная по-настоящему, что такое вера (II, 132).
[...] Поразительно, что даже люди, наиболее убежденные в бессмертии души, которое кажется им столь справедливым и ясным, оказывались все же не в силах доказать его своими человеческими доводами (II, 260). Когда Платон распростра­няется [...] о телесных наградах и наказаниях, которые ожи­дают нас после распада наших тел [...], или когда Магомет обе­щает своим единоверцам рай, устланный коврами, украшенный золотом и драгоценными камнями, рай, в котором нас ждут девы необычайной красоты и изысканные вина и яства, то для меня ясно, что это говорят насмешники, приспособляющиеся к нашей глупости [...]. Ведь впадают же некоторые наши едино­верцы в подобное заблуждение (II, 219).
Признаем чистосердечно, что бессмертие обещают нам только бог и религия; ни природа, ни наш разум не говорят нам об этом (II, 261).
Смерть — но только избавление от болезней, она — избав­ление от всякого рода страданий (II, 27). Презрение к жизни — нелепое чувство, ибо в конечном счете она — все, что у нас есть, она — все наше бытие. [...] Тот, кто хочет нз человека пре­вратиться в ангела, ничего этим для себя не достигнет, ничего не выигрывает, ибо раз он перестанет существовать, то кто же за него порадуется и ощутит это улучшение? (II, 30).
[...] Каких только наших способностей нельзя найти в дей­ствиях животных! Существует ли более благоустроенное обще­ство, с более разнообразным распределением труда и обязан­ностей, с более твердым распорядком, чем у пчел? Можно ли представить себе, чтобы это столь налаженное распределение труда и обязанностей совершалось без участия разума, без понимания? (II, 146). Все сказанное мною долито подтвердить сходство между положением человека и положением живот­ных, связав человека со всей остальной массой живых существ. Человек не выше и не ниже других (II, 151).
Вместе с Эпикуром и Демокритом, взгляды которых по вопросу о душе были наиболее приняты, философы считали, что жизнь души разделяет общую судьбу вещей, в том числе и жизни человека; они считали, что душа рождается так же, как и тело; что ее силы прибывают одновременно с телесны­ми; что в детстве она слаба, а затем наступает период ее зре­лости п силы, сменяющийся периодом упадка и старостью (II, 256).
Несомненно, что наши суждения, наш разум и наши ду­шевные способности всегда зависят от телесных изменений [...]. Разве мы не замечаем, что, когда мы здоровы, наш ум рабо­тает быстрее, память проворнее, а речь живее, чем когда мы больны? [...] Наши суждения изменяются не только под влия­нием лихорадки, крепких напитков или каких-нибудь крупных нарушений в нашем организме — достаточно и самых незначи­тельных, чтобы перевернуть их (II, 273—274).
Начинаешь ненавидеть все правдоподобное, когда его вы­дают за нечто непоколебимое (III, 315). [...] Карнеад [...] дока­зал, что люди не способны познавать истину [...]. Эта смелая мысль возникла у Карнеада, по-моему, вследствие бесстыдства тех, кто воображает, будто им все известно [...]. Гордость тех, кто приписывает человеческому разуму способность позна­вать все, заставляла других, вызывая в них досаду и дух про­тиворечия, проникнуться убеждением, что разум совершенно бессилен (III, 321).
В начале всяческой философии лежит удивление, ее раз­витием является исследование, ее концом — незнание. Надо сказать, что существует незнание, полное силы и благородства, в мужестве и чести ничем не уступающее знанию, незнание, для постижения которого надо ничуть не меньше знания, чем для права называться знающим (III, 315).
[...] Нелегко установить границы нашему разуму: он любо­знателен, жаден и столь же мало склонен остановиться, прой­дя тысячу шагов, как и пройдя пятьдесят. Я убедился на опыте, что то, чего не удалось достичь одному, удается другому, что то, что осталось неизвестным одному веку, разъясняется в следующем; что науки и искусства не отливаются сразу в го­товую форму, но образуются и развиваются постепенно, путем повторной многократной обработки и отделки [...]. Так вот и я не перестаю исследовать и испытывать то, чего не в со­стоянии открыть собственными силами; вновь и вновь возвра­щаясь все к тому же предмету [...], я делаю этот предмет бо­лее гибким и податливым, создавая таким образом для других, которые последуют за мной, более благоприятные возможности овладеть им [...]. То же самое сделает и мой преемник для того, кто последует за ним. Поэтому ни трудность исследова­ния, ни мое бессилие не должны приводить меня в отчаяние, ибо это только мое бессилие. Человек столь же способен по­знать все, как и отдельные вещи (II, 269).
Когда [...] мы видим крестьянина и короля, дворянина и простолюдина, сановника и частное лицо, богача и бедняка, нашим глазам они представляются до крайности несходными, а между тем они в сущности различаются друг от друга толь­ко своим платьем (I, 329). Души императоров и сапожников скроены по одному и тому же образцу (II. 170).
Что бы ни говорили, но даже в самой добродетели ко­нечная цель — наслаждение. Мне нравится дразнить этим сло­вом слух некоторых лиц, кому оно очень не по душе (I, 103— 104).

| распечатать

Другие новости по теме:

Другие новости по теме: