СМЕХОТВОРНОСТЬ ПЕРЕГРУЖЕННОГО ОТЦА

Время: 3-09-2012, 17:40 Просмотров: 1325 Автор: antonin
    
СМЕХОТВОРНОСТЬ ПЕРЕГРУЖЕННОГО ОТЦА
"Ты не дал людям закона,
Ты восхотел их свободной любви".
(Великий Инквизитор у Достоевского)
I
В современной цивилизации, которая иногда называется христианской, царят морализм, семейственность и польза. Чем в большей степени эта первичная семья-ячейка отделяется от старшего поколения и от других символических сил общества и одновременно ориентируется на традиционный образ отца в этом обществе, тем в большей степени должен отец — хочет он того или нет — воплощать в себе всю совокупность общественных норм. В прошлом веке такой отец и стал пациентом Фрейда. Либерально-эмансипированный отец задавлен своей миссией. Жак Лакан назвал его социальное поражение "смехотворностью перегруженного отца" ("Schriften", Olten-Freiburg, 1980).
Можно сказать шире: смехотворность человеческого авторитета, когда он перегружен. От перегрузки спасает лишь "облегчающий" авторитет Божий ("Бремя мое легко"), который заговаривает "дух тяжести".
Большинство христиан (особенно На Западе) стремится восстановить именно эту этику пользы, буржуазной семьи и ее двусмысленно-удобной психологии, не понимая, что как раз она и губит "победившее" христианство, превращая его в свою противоположность.
Авторитет, теряющий божественную крылатость, становится давящим, тогда и говорят о "кошмаре принудительного блаженства" (Бердяев), о морализаторском, подслащенном киче. (Кич и ласкает, и по-садистски тиранит). Давит авторитет разума. (Кьеркегор и Шестов блестяще показали, как это происходит). Давят и мораль, законничество. В морализаторстве нет выхода к трансцендентному, оно задыхается и, набрасывая на себя петлю, переходит в противоположную крайность: Адорно, а затем и Жаку Лакану удалось показать, что мораль Канта и "мораль" Маркиза де Сада по существу — одно и то же. "Критика практического разума" Канта (1788) и "Философия в будуаре" Сада (1795) были написаны почти одновременно. "Правило всеобщего законополага-ния", о котором говорит в своем моральном императиве Кант, должно быть очищено от любых эмпирических чувств. И все же... Как показывает Лакан, у Канта остается одно чувство: моральный закон должен производить чувство страдания (см.: "Этика и психоанализ", стр. 97).

Маркиз де Сад, казалось бы, исходит совсем из иного, "аморального" категорического императива: его "максима" — это право любым путем получать от другого максимальное удовольствие. Но, чтобы достичь этого максимального удовольствия, нужно доставить страдание другому, нужно доставить страдание и самому себе.
Безблагодатная и бессодержательная этика Канта оборачивается плоским садо-мазохизмом, изолированная мораль не может создать творческую и свободную христианскую личность, напротив, она создает самый жуткий тип рабства, какой только возможен в истории. По сравнению с "христианским" лицемерием, любые маркизы де сады покажутся освободителями и творцами (что и происходит в современной французской философии, где Маркиз де Сад — главная фигура).
"Ибо не понимаю, что делаю; потому что не то делаю, что хочу, а что ненавижу, то делаю" (Рим., 7, 15). Этими словами Апостола Павла выносится приговор всякому морализированию. Впрочем, сегодня говорить о "морали" и без того как-то неудобно. "По ту сторону добра и зла" написано давно, Раскольников уже убил старуху — критерии размыты, нормы утеряны, слова стерлись и опротивели. Если уж возрождать, то не "этику", а то, что делало ее реальной.
Мы больны Богом, и если эта болезнь не открыта, то вместо лекарства больной принимает законы, категорические императивы, нормы морали. Но нужно сменить уровень (Кант и Маркиз де Сад — это уровень один и тот же) — закон силен лишь благодатью, разум — безумием, красота — юродством.
И
В самом Евангелии мы нигде не встречаем слова "мораль". В отношении к моральным "благам" Господь строго апофатичен: "Почему ты называешь Меня благим, никто не благ, только Бог". Одна заблудшая овца дороже 99 незаблудших, блудный сын дороже праведного, мытарь — фарисея. И первым попадает в рай разбойник.
Горделивая инерция страшнее греховных падений. Механистичность морали делает ее абстрактной, тогда как христианство — самая конкретная вещь на свете. Жизнь конкретна, абстрактные нормы и схемы несут в себе зерно смерти. Нормы подкрепляются страстями, которые тоже механистичны и смертоносны.
Великое напряжение христианства — вне морализаторской середины. Мы все грешим, непрестанно и безобразно — вот первая часть антиномии. Самые святые люди видят себя людьми самыми грешными. Но единственный грех — это отчаяние, — вот ее другая половина. Ад существует (и прежде всего для меня, даже только для меня), но, как сказал старец Силуан, "Держи свой ум во аде, и не отчаивайся". Или как у Достоевского: единственный грех — не прощать себе самому, не жить уже сегодня в раю.
Евангельское совершенство — это совершенство встречи, творчества, Лика. Оно со-бытийно, в нем Другого любят и принимают как Личность, не обсуждая, не ставя условий, не подменяя Лик личиной. Конечно, все мы только монады, закрученные вихрем судьбы, но и у нас, "эмбрионов личности", могут быть свои окна и двери, и мы иногда вдыхаем в себя крепкий и чистый воздух взросления.
Из-за истощения источников, из-за того, что со-бытие перерастает в "восстание масс", интенсивное становится экстенсивным. "Прирост власти... при капитализме обращается ростом капитала, где исключается любая минимальная или максимальная интенсивность (формальная демократия , равенство при выборах). Допускается лишь строго упорядоченная энергия, которая имеет самую среднюю интенсивность, поскольку эту энергию можно переносить, канализировать. Допускается энергия, лишенная интенсивного потенциала, в которой нет различий... Таким образом, сила творческая трансформируется в "рабочую силу", в товар, чья ценность измеряется единицами времени" (Лиотар). Так интенсивность становитсяинтенциональностью (Клоссовски), "нормируется", укрощается, усредняется.
Морализм на социалистическом Востоке от того, что советская этика даже и не пытается обосновать свою абсолютность и безусловность. Исторический материализм обязан дать социальное и экономическое обоснование этических норм. Советское пуританство не становится от этого менее нетерпимым, скорее напротив. Другое дело, что в Советском Союзе так и не удалось уничтожить традиционную, христианскую нравственность, она "прорывается" всюду, хотя чаще всего и не называет себя христианской.
В русской православной традиции морализм преодолевается святостью. Как сказал Несмелов, каждый человек осознает, что он существует по ту сторону себя самого. Но есть и другое: "В сущности, нет более острой, наркотической, артистической нации, чем русские: я говорю о сапожниках, о толпе, о всей нелепой ходынке нашего бытия и характера. Но, Господи, когда-то она разовьется, когда-то этот "сапожник" истории перестанет пить водку и явится трезвым перед лицом народов" (Розанов). Народ-артист мощен в стихийном и ничтожен в сопротивлении стихии, "Тут общерусский незримый ток", поток саморазрушения. Там, на Западе, власть границы и формы, пошлость и узость юридического сознания. Здесь, в России, слишком много пространства, чтобы сдавать себя в плен канцелярии, фабрике, деньгам и здравому смыслу.
Русский эсхатологизм двоится:
Есть бездельники Божий: странники, паломники, созерцатели. "Есть целая группа возвышенных бездельников: поэты, не пишущие стихов, лишние люди, странники, юродивые..." Но есть и "бездельники низменные: пьянчужки, попрошайки. И есть переходные типы: полупьяные
странники, полуюродивые пьяницы. Любим Торцов, Федя Протасов" (Померанц). Безделие может быть великим благом — началом восхождения к Богу. Начало аскезы связано с безделием — в душе, не замутненной деланием., должны отразиться высшие миры, в великую пустоту может спуститься Бог. Благородная несуетность и внутренний аристократизм русских обломовых соседствуют с полным параличей воли: "неумение, нежелание, даже отвращение ко всякому усилию воли, ко всякому обузданию стихии" (Даниил Андреев о Блоке). "Слабым я стал делаться с 7-8 лет... Это — страшная потеря своей воли над собой, над своими поступками, "выбором деятельности", я всегда шел в "отворенную дверь", и мне было все равно, которая дверь отворилась. Никогда в жизни я не делал выбора..." (Розанов).
Есть и состояние промежуточное, вопрос человека из подполья: "Что лучше — революция или чай пить?" (Ремизов). И не ясно, какой ответ будет более циничным, какая перспектива — более оправданной. Иногда и "чай пить". "Твой уход, мой конец. Опять что-то крупное, неотменимое. Загадка жизни, загадка смерти, прелесть гения, прелесть обнажения, это, пожалуйста, это мы понимали. А мелкие мировые дрязги вроде перекройки земного шара, это, извините, увольте, это не по нашей части" (Пастернак).
Эти-то промежуточные состояния, наиболее выразительные, свидетельствуют (хоть и в отрицательном модусе) об убогости моралистического подхода. Можно ли сказать, что человек из подполья "эгоист"? Это было бы слишком примитивно. Достоевский, Ремизов, Пастернак, да и любой настоящий писатель вне подобной карикатурности. В промежуточном состоянии жизнь персонажа "висит на ниточке", и только одному Богу известно, что человеку надобно в этот момент.

| распечатать

Другие новости по теме:

Другие новости по теме: