АН-АРХЕОЛОГИЯ СМЕХА

Время: 3-09-2012, 17:33 Просмотров: 1047 Автор: antonin
    
АН-АРХЕОЛОГИЯ СМЕХА
История развития "я" на Западе (и частично в России) — это история все возрастающего угнетения личного начала и личной энергии (эроса). Психоаналитики говорят обычно о вытеснении сексуальной энергии, но лучше говорить о вытеснении жизненной энергии вообще — перед нами средний европейский человек, столь хорошо выдрессированный, что все каналы духовно-душевно-телесных взаимоотношений у него перекрыты.
В человеке, созданном по образу и подобию Божию, энергия духовная питает душевную, а душевная — телесную. В угнетенном своими комплексами и отшлифованном обществом европейско-американском индивидууме эти каналы не действуют, он — сгусток вытеснений и сублимаций.
Как считал Фрейд, наше "я" образуется как результат бесчисленных травм, возникших в результате соприкосновения с реальностью. Сила характера, следовательно, не что иное, как "мускулистый нарост над неврозами", трусость. Человек абсолютно трусливый никогда "не уронит себя", в его жизни нет ничего "непредвиденного", контроль над собой выводит его за пределы со-бытия, в дурную вечность смерти второй. Напяленный невротический панцирь может защитить от боли и бешенства, но он защищает и от всего остального. Невроз не случаен в нашем обществе. Это закон человека, привыкшего к постоянному потреблению.
Не всегда так было. Только начиная с Ренессанса сила "я" стала цениться в Европе как что-то особенное. Потерялась верная по существу средневековая перспектива: Бог любит смиренных, а гордым противится.
Ребенок, только что пришедший в мир, еще не отделен от Бога. Он космичен, но эта космичность анонимна. Психоаналитик Эрих Ньюман так и говорит о ребенке: "Анонимно космичен".
Сегодня многим становится ясно, что вместо "космической анонимности" нужно прийти к космической Личности. Пока что наше время только отрицательно преодолевает анонимность, через переживание ее тяжелых последствий. Как отбросить личину и обрести лик?
То, что мы называем "звучащим гордо" человеком, должно исчезнуть. Об этом не без радости пишут многие современники (Фуко: "Человек умер, не о чем жалеть").
Все человечество стоит перед лицом смерти. Символом господствующей повсюду техники стал атомный гриб, стерший границы между действительным и воображаемым. Техника создана для укрепления безопасности. Она в своей основе гротескна, ибо "имитирует жизнь со стороны заведомо неживого". Даже "технические" части тела животных (клюв, когти) — эта закостенелая, окаменелая материя — это победа
смерти над жизнью. Так и пошло: от каменных неживых орудий до железных тракторов и холодных компьютеров — везде гримасы застылого, невротического мира техники. Отсутствие риска сделало землю очень маленькой и очень смешной.
И логика нашего времени совершенно иная, не картезианская, не гегельянская. Мы выпали из периода "классики". Когда Гельдерлин, Гегель и Ницше говорили о "смерти Бога", то была еще классическая, христианская эсхатология. Разговор о "нигилизме" велся в рамках привычных, христианских ценностей. Бог умер для того, чтобы воскреснуть.
Смерть сегодня понимается совершенно по-друюму. После второй, апокалипсической смерти не воскресают. Как сказано в Откровении св. Иоанна Богослова, это смерть окончательная. Поэтому чуткие к качеству времени художники, поэты и философы отмечают: хотя многие из нас живут еще физически, духовно они уже умерли.
Одна из характеристик новой логики: сегодня мы не можем мыслить частично — все становится тотальным. Физическое всегда отражало духовное: если нам грозит уничтожение, то уничтожение тотальное, атомное, окончательное, если мы, одержимые тупым потребительством и чувством власти, оскорбили, засорили и убили землю, то всю землю в целом: сегодня нет уголков душеспасительной "дикости", цивилизация отравила и обезобразила весь земной шар, без остатка.
Логика целостнЪсти уже проложила себе дорогу в ядерной физике, где отказались от элементарных, материальных частиц, в различных областях знания: в психосоматических дисциплинах, например, где обязательно учитывается "эффект обратного воздействия" и т. д.
Но не только целостность — признак нового (о целостном познании говорили уже давно, начиная с романтизма). Алокалипсичность — это катастрофа без причин. Она — первое приближение к аду, ибо невыносимость ада — в его необъяснимости и бесконечности. Тоска, ужас, кошмар — все эти понятия сегодня не работают, они "человечны, слишком человечны". Экстаз серости — уже ближе. Серое равенство — равно-душие, без-различие — заставляет нас отказаться от любых "козлов отпущения", мотиваций и объяснений.
Логика нового, апокалипсического времени отличается и от логики научной (пространственной) и от логики герменевтической (временной). В пространстве большая причина рождает и большее следствие, во времени не так: минимальная причина может породить огромные следствия. В апокалипсической перспективе вообще нет ни причин, ни следствий. Там есть только целое, познать которое можно лишь находясь в нем.
Опять в какой-то мере приходится обращаться к экзистенции, пережитой, выстраданной и преодоленной в высшем незнании. Приходится отрицать любую "археологию", особенно же археологию разума, привыкшего возвращаться к своим принципам, схемам, источникам, к "ар-хе". В этом плане ан-архизм совпадает с антирационализмом.

Всяческие "измы" (детерминизм, материализм и т. д.) можно преодолеть совсем не в споре с ними, оставим им их каузальную усталость, их замкнутость на себя, их душный — без окон и дверей — монадный мир.
Все это должно нас мало волновать. Пусть причина порождает причину, а материя — материю, есть нечто, что лежит глубже и дальше, есть сфера, где царствуют трансценденция, чудо, Дух. Наш взгляд — не извне, а изнутри. Отсюда парадокс — анархизм связан не с отрицанием почвы и корней, а с их принятием, утверждением, торжеством. Нет ничего более далекого от свободы, чем бегство в чужие миры, и нет ничего лживее, чем смешение культур, религиозный синкретизм, коммунистически-капиталистическое "масонство".
Понятие тотальности возрождает средневековый принцип партици-пации. Не анализ, не расчленение, не разложение на плоскости, а построение святой и животворящей иерархии, где каждая вещь соответствует своему месту и соответствует так точно, так безусловно, что одно это может быть "доказательством бытия Божия". Ибо такую икону стройности и красоты мог создать только совершенный Творец.
"Стерильность буржуазного мира приведет к самоубийству или же к новой, творческой форме партиципации" (Octavio Paz).
В истинном познании мы входим в предмет целиком, или он целиком входит в нас: как говорят Веды, или ты ешь или съедают тебя.
Не зря вершина партиципационного познания — Евхаристия — Причастие, поглощение Бога. Дискурсивно-аналитическое познание, господствующее в науке, ничего не знает об этом сладком вкушении. Оно абстрактно, разорвано на вещь и ценность, внутреннее и внешнее, дух и тело и т. д.
Для нас же в мире нет ничего, что не содержало бы хоть искорку чуда, Бога, мировой души. Есть лишь целостность опыта, где предмет и "я" слиты в одно, и святые (в Православии) писали только о том, что они пережили.
От смеха можно умереть
Что же может соответствовать этому новому апокалипсическому качеству, этой необозримой тотальности бытия? Конечно, святость, ибо святой умирает не только каждый день, но и каждый миг, переносясь в Любви в Бога и ближнего.
Но также и Смех.
Смех в апокалипсический, взрывчатый век сам взрывается, подобно бомбе. Как говорится, "взрыв смеха". Смех не может длиться, потому что он катастрофичен и живет разрывами. Смех — вечное начало (Ницше), у него нет и не может быть продолжения, ибо от смеха "можно умереть".
Конечно, мы не имеем в виду ни иронию, ни, тем более, бесовское хихиканье, ни злой, ни трагический аспект смеха, ни даже юмор, из всех
видов смеха (по Кьеркегору) наиболее приближающийся к религиозному. Юмор говорит, что радость и страдание могут без труда поменяться местами, ибо и то, и другое есть страдание.
Наш смех поднимается и над юмором.
Смех, интересующий нас, выше страдания (пережил его) и, следовательно, выше свободы. Смех — возможность для свободы избежать самой себя (в смехе много от послушания).
Смех божественен. Как сказал Достоевский: этот человек веселый, он не может быть атеистом. И еще: атеистов я не встречал, я встречал лишь людей суетных. Суета дробит, веселие же объемлет собою все, все переворачивает, везде присутствует, везде ускользает. В христианстве юродствует, в буддизме хохочет.
Почему смех не длится?
Почему он взрывается и, как ракета, гаснет? Именно потому, что смех остается в теснейшей связи с иерархией, с тем, что он так ослепительно, хоть на секунду, разрушает.
Смех враждует с духом тяжести, следовательно, и с историей, всегда инертной, однонаправленной, горизонтальной.
Смех — наименьшая единица освобождения, флюид и дифференция анархизма.
Царственность смеха
Мы исходим из целого, а также из того, что ошибка не может быть частью истины, а секта — частью церкви. Чтобы познать истину, нужно не довести ошибку до парадокса (как делал Гегель), а, плюнув, подняться на другой уровень иерархии. Наш смех исключает диалектику, которая лукавствует, всякие альянсы "раба и господина", различные переходы вещи-в-себе в вещь-для-себя и т. д. Диалектика постоянно нуждается в мелких бунтовщиках, Прометеях и Мефистофелях для того, чтобы хоть немного доказать себе, что она существует, и положительно. Диалектика извлекает положительное, как извлекают прибыль из всяких интриг и противоречий. Подобное плебейство — продукт бессилия и духовного паразитизма. Диалектика смешна, потому что смеяться здесь не над чем. Механическое или диалектическое мировоззрение одинаково мертвы, первое, потому что неподвижно, грубо и материалистично, второе — от стояния на месте и отсутствия духовного опыта.
Смех, а не диалектика, объемлет тотальность сущего.
Свобода Бога связана с Его необусловленностью. Независим тот, кто ненужен, кто бесполезен. Бог.благ именно потому, что Он бесполезен. Вспомним Аристотеля: "Мы назовем совершенством в абсолютном смысле ту вещь, которая желанна сама по себе, а не с точки зрения другой вещи". Это, по Аристотелю, блаженство, это — счастье. Высшая радость, следовательно, не имеет причин в другом, тотальна.
33
Тем смех и отличается от юмора, что последний говорит о внутреннем мире, где живет боль, смех же объемлет внутреннее и внешнее в бесполезной, небесной радости. В этом связь смеха с тео-космологической иерархией, где каждая вещь по-идиотски реальна и онтологически крепка, но каждая трансцендирует к целому.
Искателя плоских диалектических синтезов (Запада и Востока, православия и католицизма, разума и чувства и т. д.) Владимира Соловьева можно обвинить во многом. В частности, в том, что он не понимал значения единичного, неповторимого, суверенного. Нападая на старообрядцев за их любовь к своему и предлагая "всечеловеческое", выхолощенное и удешевленное христианство, Соловьев навсегда связал себя с занудством всяческих "интернационалов" и "солидарностей". Отказавшись от конкретного и простого, утонул в абстракции и скуке.
Апофатика смеха
Смех указывает на пустоту, которая, словно облаком, окружаетцелое или которая, как дырка от бублика, поселяется в самом центре тотального.
Смех очерчивает границы полезного. "Ты — ничто", говорит смеющийся. Радость смеха — это откровение о ничтожестве полноты, за которой всегда скрыта другая полнота, о бессмысленности Бога, за которым скрыт другой Бог.
Смех принадлежит к восточной, апофатической традиции. На Западе апофатика мистиков (Иоанна Креста) или трагиков (Ницше и Батая) была всегда ограничена локальным, субъективно-историческим, а потому и не была истинно смешной.
Божественность смеха в том, что он — знак несовершенства и конца: человек божественен в ощущении своих границ.
Поражение моего ближнего, его падение не имеют причины. Они всегда случайны. Вот почему, смеясь, я не унижаю ближнего, а, напротив, свидетельствую о его царственной свободе, его чудесной, необъяснимо грациозной суверенности. Я смеюсь над озабоченностью ближнего, над тем, что он ставит себе цели, что в его сознании существует цепь событий, любое звено которой в любой момент времени может выпасть — смеюсь потому, что все это ничему не служит, но я не возвышаюсь над ближним, ибо он для меня невозможен. Невозможен, но все же рядом. Так я делю с другим его смерть.
Находясь по ту сторону самой себя, смерть влечет нас к себе, она заражает собой, кружит голову. Мы смеемся потому, что мы везде и всегда нигде.

| распечатать

Другие новости по теме:

Другие новости по теме: