СЕКУЛЯРИЗОВАННЫЙ АД

Время: 3-09-2012, 17:32 Просмотров: 1134 Автор: antonin
    
СЕКУЛЯРИЗОВАННЫЙ АД
"Несчастье — клеймо рабства. Несчастье — потеря корней, что-то, что в большей или меньшей степени напоминает смерть".
Симона Вайль.
"День будет вращаться как час, неделя как день, месяц как неделя, и год как месяц. Ибо лукавство человеческое сделало то, что и стихии стали напряженными, начали еще более спешить и напрягаться, чтобы поскорее окончилось прореченное Богом число для восьмого числа веков".
Преподобный Нил Мироточивый.
"В монастыре сегодня, как в миру, а в миру, как в аду".
(Высказывание монаха).
Одиночество
Было время великого сомнения, богоборчества, отрицания Бога, переоценки всех ценностей.
Наступило время еще более несчастное, когда истощились источники самого отрицания, но надо было жить. Несчастье нельзя путать со страданием. Оно даже противоположно ему. Страдающий не только страдает, но иногда и искупает прошлое. У
Несчастного нет ни прошлого, ни будущего, ни настоящего. Страдающий может преобразовать свои муки в Крест Христов и тогда страдание становится чем-то самым высшим и драгоценным, а его противоположность — удовлетворение — самым низменным и презренным: "Страдания, Господи, или смерти", — молилась св. Тереза.
Несчастье противоположно страданию. Оно тоже не дает удовлетворения, но оно и не приобщает к Богу. Напротив, несчастье уводит в полное одиночество ("Тирания интимности" — Сеннетт), разъединяет со всем земным и небесным миром. Счастье — почти во всех европейских языках — часть, участие, встреча. Bonheur, GLUCK, среча.
He
-счастье означает не-участие. Изоляцию. От смерти Бога и человека перешли к смерти времени и пространства (эстетика, политика, философия "исчезновения"), к агонии реальности. В постмодернистском существовании люди не рождаются и не умирают: полу-мертвые и полуживые, они не переживают со-бытия, не вписаны в историю, не поражаются друг другом, не удивляются встречному. Сегодня люди не смотрят друг на друга. "В аду, — говорит св. Макарий Великий, — люди привязаны спинами и не могут видеть лиц друг друга". Мир никогда не был столь точечно тесным, малым и скученно-скучным, как сейчас. И в этой тесноте люди-монады закрывают свои последние "окна и двери". Фигуры ада непроницаемы для любви. "Ад — это разлука" (старец Силуан). "Ад — невозможность возлюбить" (Достоевский). Несчастье Раскольникова в его от-коле, расколе, одиночестве.
Структуры ада
Для румынско-французского философа Чорана ад — это крайнее удаление от растительной жизни, от ее ритмов, восхождения, роста; увядания. Ад — вне времени, в нем нет ни жизни, ни смерти. Сегодняшнее умирание лесов и озер — только символ всеобщей механизации и искусственности.
Наблюдения Чорана (который вряд ли считает себя христианином) совпадают со свидетельствами православных монахов. О таком конце времен пророчествовал преподобный Нил Мироточивый (Афонский): "Иссохнут на земле растения, дерева дубравные и все кедры, от морского жара все иссохнет, жилы водные иссохнут; животные, птицы, пресмыкающиеся, все умрут" ("Посмертные вещания преп. Нила Мироточиваго", Афон, 1912, стр. 85).
Традиционно ад мыслили существующим под землей. Средневековый ад-"воронка" (Данте) продолжает существовать и сегодня. Его ненасытность, его дурная бесконечность описаны во многих современных романах, стали общим местом нашей культуры. В "Красной пустыне" Антониони героиня говорит: "Будто бы я скольжу вниз, в бездонную
пропасть, которая меня неотвратимо засасывает".*
Ад противоположен "Ложу Авраамову", где упокоятся праведники, где жизнь, тепло и мир. В ненасытную пасть геенны огненной падают, теряя себя, — ад отнимает свободу, его жар не согревает, его неподвижность не успокаивает.
Но еще более современен, чем ад спускающийся, ад надземный, плоский, горизонтальный. Этот обыденный ад изображен Босхом: "Средневековый мир, с его драматическими преувеличениями, заменен сценами весьма повседневными. Человеческие характеры и общественные типы показаны совершающими их обычную работу: монахи и рыцари, но и крестьяне, ремесленники, изобретатели, художники и т. д. Все они сохраняют по отношению друг к другу некую холодную дистанцию. У Босха огонь исчезает, гаснет. Его воздух пронизан холодом. Здесь, кажется, вечная зима...
Деятельность этих людей сведена к системе иллюзионистских наваждений, причем, каждый для другого — только инструмент, средство для достижения недостижимой цели. Подобное инструментальное отношение особым образом преобразует пространство: оно как бы разбито на тюремные камеры, в которых томятся люди. He-человеческие существа, различные призраки, чаще всего очень прожорливые, всегда агрессивные — это "институции", организующие иллюзорный мир человеческих потребностей...
Отношение людей друг к другу так же механистично, как и их отношение к вещам. Инструментализировавшись, они более не имеют выбора: отсутствие отношений делает их автоматами. Каждый превращен в то, что он "любит". Система потребностей не терпит отклонения от правил. Делай то, что тебе подходит — вот самый надежный путь к рабству. Воля человека — это ни в коем случае не Царство Небесное, это — ад" (Дитмар Кампер "К социологии воображения").
На картинах Босха царит "общественность", но здесь каждый замкнут на себя, гротесково одинок. И все утопии, все возможное своеволие уже реализовано.
Об обыденном, посюстороннем — аде писали и раньше. Стриндберг: "Ад — это ни в коем случае не будущее, это — сегодняшняя жизнь". Рембо: "Эта жизнь — единственная, поскольку нельзя себе представить более скучного мира, чем наш".
Но то, что в 19 веке было исключением, даже некоторым аристократизмом ("Скука — чувство аристократическое" — Достоевский), сегодня стало нормой. Перегородка между небесным и земным, а также между подземным и земным в наше время необычайно тонка. Скука перестает ощущаться как скука, горизонтальность — как горизонтальность, повторяемость не стыдится себя.
*0 ненасытности последних времен пишет преп. Нил Мироточивый: "Наступит страшный голод, на мир найдет великая алчба (т.е. ненасытимость): сравнительно с тем, сколько съедает человек в нынешнее время, тогда будет съедать в семь раз больше и не насыщаться".

Апокалипсис сейчас
Поэтому многие, озабоченные судьбой культуры, говорят о нужности катастрофы. Прервать сон духа катастрофой. Современность должна взорваться, и тогда уже, сидя на ее обломках (фрагментах) и руинах, можно начать новый, творческий "монтаж". "Понятие прогресса должно быть фундировано понятием катастрофы" (Вальтер Беньямин). Сегодня уже не удается заковать историю в "концепт", как это сделал Гегель. Царит скорее другое: История под знаком конца. Поэтому оправданы и бесконечно уже надоевшие разговоры об Аушвице (после Аушвица нельзя ни жить, ни философствовать по-старому). После Аушвица, Хиросимы, Гулага ничто уже не может совершаться по-старому. Эти катастрофы ставят под сомнение каждый шаг нашей современности. Они опрокидывают небо на землю, выводят ад из преисподней. Они превращают жизнь в апокалипсис.
Бердяев писал о Новом Средневековье. Гуманизм и философия Просвещения изжили себя, и сегодня наше "просвещенное" сознание более не ищет "козла отпущения", не пытается свалить вину за происшедшее на какие-то человеческие институции, классы, нации. В самом деле, если раньше были виноваты "буржуи" и богатые, то сегодня это обвинение исчезает. В Европе нет больше классов. Бедные вполне богаты, а богатые растеряны. Нельзя объяснить происшедшие в 20 веке неслыханные бедствия и "расовыми" причинами. В Камбодже убивают не евреев, в России убивали русских. Да и кто сегодня (в век "демократический") посмеет выступать с расистскими речами?
"Козла отпущения" трудно найти, следуя лишь человеческим, идеологическим критериям (об этом книга Рене Жирара "Козел отпущения", полагающего, что сегодня христианство должно победить, ибо, наконец-то, нет "козла отпущения"), и все же трагедии совершаются, гибнут миллионы. Сознание вроде бы "просвещено". Но почему тогда две войны, гулаги и прочее? Почему то, что раньше казалось немыслимым, совершается сегодня? Что раньше было выражено экспрессивным языком литературных символов, становится банальностью, прозой жизни. "Вечный холод ада" обернулся вполне реальной ледяной пустыней, тундрой и Колымой. Песнопение о "Трех отроках в пещи Вавилонской" из литургии шагнуло в жизнь, в быт лагерей, обжигающий сквернословием, холодом и гладом.
В том-то и дело, что "человеческим" здесь ничего не объяснишь. Все прошлые категории: внутреннего-внешнего, субъективного-объективного, отчужденного-неотчужденного, идеологизированного-неидеологизи-рованного и т. д. устарели. Время нынче качественно новое, апокалипсическое. Зло выступает в оголенно-естественном своем виде. Поэтому сегодняшние процессы и катастрофы нельзя объяснить лишь отсутствием "козла отпущения", нужно выйти к другому уровню понимания, более положительному, катафатическому, "откровенному".

В советских, вынужденно аскетических условиях сама горизонталь обращается вертикалью, апофатика переходит в откровение, и исключение становится правилом. Так, рассказы В. Шаламова воспринимаются часто как словесные иконы. Именно икона очищает от случайного, дает только необходимое, правильное. Даже стихии (пространство и время) сжались сегодня до иконного, неэмпирического, культового: и в дьявольской "литургии" Гулага, и в литургии церковной, сдерживающей распадающийся мир.
И часто от ада до рая — один шаг. Даже и шага нет. Дьявольская аскетика помогает родиться аскетике Божьей: Все запрещено.
Запрещено даже для мечты. Но именно поэтому велико ожидание чуда. А там, где ждут чуда, оно происходит. Так из ада совершается прыжок в рай. Это в России.
На Западе только на первый взгляд — "все возможно". На самом же деле желания человека строго детерминированы, да и желаний уже нет (что тоже детерминировано). Есть "спокойный апокалипсис" с редкими проблесками, "вспышками" вечности. И на Западе, и на Востоке апокалипсис, отодвинув на задний план средне-человеческие, гуманистические уровни бытия, сделал жизнь человека катастрофичной.
Катастрофы сегодня жаждут и ждут именно потому, что она уже произошла. Есть философы, уже работающие с "логикой катастрофы" (Бодрийар, Вирилио, например).
Признак посткатастрофической эпохи — разрастание одинокой, сошедшей с ума клетки — рак. Органические структуры навеки ушли в прошлое, сегодня можно говорить не о росте, а о "наростах" или о метастазах. Рак — это одиночество, не нуждающееся в Другом для того, чтобы расти, развиваться и размножаться. Так самовоспроизводится сегодняшняя технология, которая уже давно служит себе самой. Так воспроизводит себя сегодняшний неограниченный индивидуум — нарцисс.
Гиперобщительность как фигура ада
Основной характеристикой посткатастрофической эпохи является потеря реальности. Исчезновение великих образов Другого и Воображаемого. Мир чудовищно объективен. Технология сделала его таким: демифологизированным, бескрылым, прозаическим. Это и есть истинный материализм, по сравнению с которым всякий истмат и диамат кажутся детскими изобретениями. На всем лежит тень фатальности, обреченности. Не только мистика, дух, религия не находят себе места в этом идеально организованном мире, но и само воображение, иллюзия. Нет возможного. Одна реальность. Нет свободы, одна необходимость. Но если так, то есть не реальность, а — сон, гиперреальный кошмар. Вот она, ирония истории: чем больше реализма и объективной научности, тем их меньше;

Принцип реальности заменен сегодня принципом "прозрачности". Об этом пишут социологи (Жиль Липовецки, Ричард Сеннетт...).
Социологи обращают внимание на архитектуру, которая сегодня вновь стала самым "показательным" из всех искусств.
"Концепт "прозрачной стены" употребляется многими архитекторами не только для внешней части здания, но и для его интерьера. Сегодня уже нет стенок, отделяющих бюро от бюро. Весь этаж становится единым общественным пространством, или же пространство в середине окружается венком из частично изолированных комнат. Уничтожение стен — об этом говорят планировщики — очень выгодная процедура. Люди должны в течение целого дня смотреть друг на друга, следовательно, желание поболтать друг с другом почти исчезает, а концентрация этих людей возрастает. Когда каждый наблюдаем каждым, желания общаться больше нет, и молчание — это единственная возможность защитить себя. Парадокс видимости и изолированности здесь выступает в своей крайней форме" (Ричард Сеннетт, "Конец общественной жизни", глава: "Отмирание общественного пространства").
Климатизированная, перенасыщенная информацией реальность заставляет бежать от нее, "сменить воздух", все время двигаться, идти неизвестно куда, только бы идти. "Общественное пространство стало функцией движения" (Р. Сеннетт).
Движение от себя (нечто противоположное молитве, в которой человек остается с самим собой и пребывает в настоящем) — один из признаков современного нарциссизма. Нарцисс борется со своим вытесненным бессознательным (эпоха "пси"), он выговаривает все. Ему не важно при этом, слушают ли его или нет, ему важно создать свое собственное поле, окружить себя защитным шумом. Поэтому наша эпоха необычайно болтлива. У каждого есть что сказать, и он не стесняется таких вещей, которые еще недавно вогнали бы общество в краску. Описанное Сеннет-том молчание не противоречит этой болтливости — и то, и другое — способ ничего не сказать.
Мир переполнен шумами. Все коммуницируют друг с другом. Но в этой "гуманизации" мира совсем исчезает личность, господствуют нечеловеческие, анонимные структуры. Нарцисс не способен к любви, потому что любовь — это ответственность, жертва и крест. Он неспособен и к страсти, ибо страсть "и жжет, и губит". Нарцисс, при всей своей общительности, не может общаться. И его постоянная жалоба: "О, если бы я мог что-либо почувствовать!" (Липовецки).
Чем более свободными становятся отношения между людьми, тем более редкой — возможность действительной встречи. "Культ интимности основывается не на возрождении личности, а на ее падении" (Сеннетт) .
В этом мире, где не осталось более "табу" и препятствий, человек как никогда изолирован. Он отделяет себя от действительности наушниками, музыкальным полем, вечным шумом. Еще совсем недавно музыку можно
было услышать лишь в определенных, предназначенных для этого местах (концертных залах, ресторанах и т. д.), сегодня — она везде. Тишина — это редкость и роскошь. Нарцисс постоянно бежит в мир общительности и прозрачности, чтобы не столкнуться с миром Реальности.
С Реальностью сталкивается Личность. И здесь нужна другая прозрачность — прозрачность преподобных, святых, иконы. Сквозь этот воздух смотрит на нас Бог. Его Лик вызывает к жизни Личность, не убегающую, а пребывающую и растущую "из силы в силу".
Подобно тому, как есть добро и добро, печаль и печаль, болезнь и болезнь, есть и две прозрачности. Одна — прозрачность паразитических шумов, неподвижная и ледяная прозрачность ада, другая — прозрачность витражей и святости. Прозрачность послушания: "Был послушен даже до смерти и смерти крестной" (Еф. 2, 8).
Нарциссизм паразитичен, в нем нет творчества, есть лишь дьявольское и механическое самоотчуждение. Разрастающийся рак самозащиты.
Органическая природа духа выражает себя именно в росте и приращении (вспомним Чорана, у которого ад — удаление от растительной, органической жизни), таинственный рост любви — закон духовной жизни. Духовно можно лишь расти или увядать. Нейтральных, инертных, нулевых состояний у духа нет, они лишь свидетельствуют о самом большом омертвении духовной жизни.
И у личности есть творческое приращение, рост реальности, как пишет апостол Павел: "Из Которого (Христа — Т. Г.) все тело... получает приращение для созидания самого себя в любви" (Еф. 4, 16).
Можно сказать, что основное свойство реальности и есть это приращение. Мертвое, неподвижное — нереально. Оно не существует вообще, оно гиперреально. Гиперреален весь наш мир. Конечно, больше на Западе, чем на Востоке. Но и на Востоке, благодаря "планетарному господству техники", гиперреальность все более и более дает себя чувствовать. Мир, как никогда, един.
Еще об адских структурах: замок, паучок, несчастнейший
Движение по кругу, монотонность и замкнутость — свойства ада.
Герой не может войти в замок, что бы он ни предпринимал. Он ходит кругами вокруг заветной цели. Оправдания тому, что он не входит в замок, нет.
Закон "достаточного основания" (центральный закон разумной и социальной жизни) сам не имеет под собой никакого основания (мысль Хайдеггера) — мы висим над пропастью. Более того: обнаруживается, что вход, который тебе недоступен, был предназначен только для тебя — вот вершина безосновательной нелепости, абсурда столь горького, что не
вольно приходишь к выводу — за эфемерными земными связями и закономерностями скрывается другой, неумолимый Закон, неистово жестокий демон-бог.
Герой Кафки терпит поражение, которому нет и не может быть дано объяснения, тем более, оправдания. Грех совершается с тобой и вне тебя. После этого человек теряет самое главное — доверие к себе. Он перестает существовать. Теряет корни. Он несчастен.
"Никто не прочтет того, о чем я здесь пишу, никто не придет мне на помощь, и если бы перед людьми поставили задачу — помочь мне, все двери и окна немедленно бы закрылись, люди лежали бы в кроватях, натягивая одеяла себе на голову... Это и хорошо, потому что никто не знает обо мне, а если бы и знали, то не знали бы, где я нахожусь, а если бы знали место моего нахождения, то не знали бы, как меня удержать, не знали бы, как мне помочь. Мысль о помощи мне — это болезнь, и таковых надо укладывать в постель и лечить", — так говорит не умеющий умереть охотник Cracchus. Чистый случай был причиной того, что не попав, как все люди, "на тот свет", он кружит в бессмысленном движении и беспокойстве от пристани к пристани, не вызывая даже ничьего любопытства. Вечность для него — как печать рабства. И самое страшное, что этому нет причины. Если бы охотник был виноват, то его одиночество уже было бы преодолено со-знанием чего-то сделанного, какого-то различия, выделяющего его из безличной людской толпы и, следовательно, приобщающего к человечеству. Но это был самый заурядный охотник, который неплохо справлялся со своей должностью, даже немного гордился собой — и только случайность сделала его рабом полу-жизни, полу-смерти. Не умерев, как все люди, он как бы уже вступил во вторую, окончательную и жуткую смерть, попал в ад.
Еще один адский персонаж: абсолютно несчастен Ставрогин в " Бесах" Достоевского. Ставрогин — воплощение мощи. Он абсолютно бесстрашен. Не только в физическом, но и в моральном плане. Красавец и барин Ставрогин женится на убогой хромоножке: "Безобразнее нельзя было вообразить ничего". У него — редкое самообладание: не дрогнув, выносит он пощечину Шатова. Ставрогин властвует над временем, над своими воспоминаниями: "Я отвергал их все разом в массе, и вся масса послушно исчезала, каждый раз как только я того хотел". Он, желая освободиться от внутренней ноши, безблагодатного креста (Ставрогин от "стаурос" — крест), рискует исповедаться о надругательстве над девочкой Матрешей ("Более великого и более страшного преступления, как поступок Ваш с отроковицей, разумеется, нет и не может быть", — говорит Тихон Став-рогину). Исповедоваться он хочет не только перед старцем Тихоном, но и перед всей "публикой", желая опубликовать текст исповеди в газетах.
Ставрогин даже носит в своей душе воспоминание о рае: "голубые, ласковые волны, острова и скалы, цветущее прибережье, волшебная панорама вдали, заходящее, зовущее солнце — словами не передашь... Тут жили прекрасные люди! Они вставали и засыпали счастливые и невин-
ные... Чудный сон, высокое заблуждение! Мечта, самая невероятная из всех, какие были, которой бы все человечество всю свою жизнь отдавало все свои силы, для которой всем жертвовало, для которой умирали на крестах и убивались пророки, без которой народы не хотят жить и не могут даже умереть... Ощущение счастья, еще мне неизвестного, прошло сквозь сердце мое даже до боли..." Это был сон, а проснувшись, Ставрогин видит вестника "ада" — маленького паучка, и опять вспоминает кулачок Мат-реши, которым она грозила ему в своем детском отчаянии.
Этот инфернальный сверхчеловек, у которого и "Маркиз Сад мог бы поучиться", хочет измениться. Но исповеди не происходит. Не случается сообщения о себе Другим. Впрочем, и намерения у Ставрогина прямо противоположные: старец говорит о его неготовности исповедоваться: "Вы как бы уже ненавидите вперед всех тех, которые прочтут здесь написанное, и зовете за собой". "Вы правы, — говорит Ставрогин, — именно так придется, что оглашу внезапно и именно в какую-нибудь мстительную, ненавистную минуту, когда всего больше буду их ненавидеть".
Но самое потрясающее в том, что старец находит исповедь Ставрогина смешной. "Смех же будет всеобщим". Будет не ненависть, которую не без удовольствия перенес бы Ставрогин, а смех. Ненависть — это еще признание, даже уважение. Смех же по отношению к гадкому, мелкому, стыдному старается вытеснить и забыть это гадкое навсегда. Ставрогин, со всеми своими преступлениями, смешон. И не только потому, что здесь есть "некрасивость": несчастье невозможно передать, о нем не расскажешь. Оно не вызовет сочувствия (даже в самых человечных душах), оно вызовет смех.
Ставрогин пуст. Он не имеет даже желаний. Он умирает от скуки (адской). Он завидует другим бесам в романе. "Знаете ли, что я смотрел даже на отрицающих наших со злобой, от зависти к их надеждам?" — пишет Ставрогин в своем последнем письме. Из Ставрогина даже отрицания не вышло. Остальные "бесы" в романе поглощены, проглочены "идеей". Они носители "классического" демонизма 19 века, демонизма идеологии (марксизма, сверхчеловека, фрейдизма, своеволия и т. д.).
Демон Ставрогина другой: здесь не часть становится целым, как это было в идеологии, где разум, воля или эрос занимали место целого, здесь соотношение совсем другое — место бытия и целого занимают небытие и немочь, место реальности — гиперреальность.
Паучок, пауки у Достоевского — вестники Ада. Паучок именно ги-перреален, потому что он малюсенький, исчезающий. Но, с другой стороны, он воплощает в себе еще содержание ада "классического", принадлежит 19 веку: животное, вызывающее страх (бессознательное), насекомое вампирически-романтическое — кровопийство. Современный ад свободен от прежних оппозиций сознательного-бессознательного, романтического-неромантического. Все насекомые сегодня — жертвы ада компьютерного.
26
Как заметил Федор Степун, тайна Ставрогина "заключается в полной утрате Ставрогиным своей личности, этой дарохранительницы богоподо-бия человека. Об этой утрате свидетельствует признание Ставрогина в том, что он верит в дьявола, спокон веков озабоченного расторжением связи между человеком и Богом..." (в сборнике "Достоевский", Лондон, 1981). Безличный — по-гречески "раб" — aprosopos — Ставрогин — раб смерти. Податель же жизни Святой Дух — и стать собой можно лишь с Его помощью. Святой Максим Исповедник: "Святой Дух создает единство личности". Иначе — несчастье, имя которому "легион".
* * *
Сегодня принято искать спасения через поражение. Экзистенциализм, например, подводит человека к пограничной ситуации: к смерти, болезни, бессмысленности. В момент экзистенциального озарения, прыжка, выбора или обморока человек должен выйти к Другому (Богу или Истине).
Но в этом построении есть момент лжи. Совсем не обязательно, что человек познает себя и Бога, столкнувшись с границей, как необязательны для наличия сильной веры — преследования. К пограничной ситуации можно привыкнуть, ее можно превратить в болото инерции, в удобное кресло. Она станет ручной и слегка волнующей.
Чтобы обрести себя, нужен не только Другой, но и Третий. Для совершения экзистенциального, творческого выбора, необходим Святой Дух, творящий "из ничего" и созидающий личность.
Ставрогин уже давно находится в пограничной ситуации (как и вообще почти все герои Достоевского). Он давно уже стоит перед Другим. Ставрогин в отчаянии, он готов ко всему, но никак не ценит онтические, эмпирические блага, но готовность его к самотрасценденции только негативна. В Ставрогане нет любви, его души не коснулось крыло Ангела благодати, и он остается "медью звенящей и кимвалом бряцающим" (IKop., 13, 1).
Нужно не Другое, нужна Троица, где каждый лик уникален, но все едины, соборны и "неподвижно движутся" движением любви.
Там, где не ад, там — рай
Ад так захватил все сферы современной жизни, что там, где он отступает, немедленно вступает в свои права рай.
Природа, земля, животные, деревья, весь космос сегодня — молчаливый, страдающий, исчезающий — самим кенозисом своим говорит о возможности райского сада. Можно говорить о литургии леса, трав,
кричащих птиц, о евхаристической символике воды, огня, воздуха — преображенного, но не расщепленного (чернобыльского) атома. И на Западе, и на Востоке природа воскресает через мученичество у цивилизации.
Пустыня современного города, с домами-коробками, с казарменной архитектурой заставляет искать старые камни, переходящие в "природу" развалины. Сегодня любая старина вызывает чувство благоговения, и туристы готовы объехать полмира, чтобы приобщиться к "священным" камням. Символом духовного веселия может быть признан собор Василия Блаженного в Москве — гармонически нелепый, сказочный — предчувствие райских обителей. Или латиноамериканские церкви-цветы — они по-райски диковинны, фантастичны и радостны.
Да, что там природа! Даже культура стала диковинной редкостью, чем-то вымирающим. На ее место приходят цивилизация или новое варварство — как на Западе, так и на Востоке. О смерти культуры пишут сегодня немало (см., например, Мишель Анри, "Варварство"; Аллэн Блум, "Закрытость американского духа"). Культура гарантирует единство самосознания, личности, овнутряет жизнь. Можно сказать, что культура — это объективация того, что не может быть объективируемо. Поэтому она и исчезает в век технологии, в эхюху господства объективирующего, редукционистского, внешне-научного мышления.
Культура, поэзия, творчество вытесняемы утилитарной, бюрократически-гиперреальной или хаотически-сюрреальной апокалиптикой. Повсюду сфера культуры становится раем, где творческая личность может свободно и безбоязненно развиваться дальше, где даже ее ошибки будут преобразованы в тот "плод", по которому всех нас будут судить (в смысле прощать).
"Да, старый мир — "не от мира сего", но он жив более чем когда-либо. Культура стала военным лагерем: у нас не еда, а трапеза; не комната, а келья; не одежда, а одеяние. Наконец мы обрели внутреннюю свободу, настоящее внутреннее веселье. Воду в глиняных кувшинах пьем как вино, и солнцу больше нравится в монастырской столовой, чем в ресторане. Яблоки, хлеб, картофель — отныне утоляют не только физический, но и духовный голод. Современник не знает только физического голода, только духовной пищи. Для него и слово — плоть, и простой хлеб — веселье и тайна" (Мандельштам).
Простые хлеб, вода, воздух, земля давно стали роскошью, как роскошью стали и Слово, и тишина. Здесь западный мир с его сверхразвитой технологией и мир русский с его безответственностью приходят к одним и тем же результатам. И там, и здесь: "Не метрополитеном, не небоскребом измеряется бег современности: скорость, а веселой травкой, которая пробивается из-под городских камней" (Мандельштам).
* * *

Там, где ад всеобщ и необходим, рай становится случайным. Отсюда такое обожествление случая, игры, клоунады, циркачества в современной культуре. Случай — это ничто, из которого происходит все. О "божественном случае" говорил Кьеркегор, об "аристократизме случая" — Ницше. Случай помогает выйти из рабства, из плена, несчастья.
Современные философы возвращаются не только к случайным одиночкам Ницше и Кьеркегору, тоска по раю так велика, что от случайного переходят к закономерному, абсолютному, многие обращаются к духовному, сублимированному, возвышенному. Освобождают высокие понятия от фрейдистского и марксистского недоверия. Ги Окенгем и Рене Шерер написали книгу об "Атомной душе". Сублимацию они понимают по-христиански — как преображение эроса, тела, желания. Возвышенное — не бледная тень испарившейся страсти, а полнота душевно-телесного бытия (Guy Hocquenghem, Rene Scherer, "L'ame atomique", Albin Michel, 1986).
He
только бесы спустились сегодня на землю, но и ангелы, и святые. Прочен интерес к лицу в современной философии, все растет увлечение иконописью даже в западном, "иконоборческом" мире. В "Апокалипсисе" дракон побежден "Женой, облеченной в Солнце". И не случайно, что именно в 20 веке участились явления Божьей Матери. Как сказал один старец, Божья Матерь сегодня вообще не покидает землю. 20 век — век экстремов. В Божьей Матери как раз и воплотились они, самые главные "экстремы" века. Она — абсолютно "внутренний", сокровенный, кроткий человек. Если Господь Иисус Христос (для многих) воплощает собой любовь и справедливость, то Божья Матерь спасает нас и от Божьего гнева. Она только любовь, милосердие, жалость. На нее можно надеяться тем, кто не имеет "иныя помощи". "Обидимых Покровительнице", Божья Матерь одновременно сильнейшая из сильных, "взбранной воеводе победительная". Бессилие и кротость, с одной стороны, победитель-ность и сила — с другой — вот что значит для нас заступничество Пресвятой Владычицы.
Христианство насквозь персоналистично. Каждая эпоха — тварь Божья и имеет свое лицо. И наше апокалиптическое время находится под особым покровительством Божьей Матери, у этого времени — ее лицо. Оно омыто слезами плачущих икон, но оно также исполнено строгого и победительного выражения "Жены, облеченной в солнце", имеющей родить новый, еще неслыханный мир.

| распечатать

Другие новости по теме:

Другие новости по теме: