Новое философствование

Время: 30-08-2012, 22:49 Просмотров: 833 Автор: antonin
    
Безбожие Ницше есть крайнее выражение его тотального разрыва с традиционной исторической субстанцией в той мере, в какой та говорит на подразумевающем общезначимость языке: все человеческие идеалы для него рухнули, он хочет отвергнуть мораль, отречься от разума и гуманности; в истине он видит универсальную ложь, до сих пор существовавшая философия есть постоянное заблуждение, христианство — победа неудачников, слабых, бессильных, нет ничего святого и значимого, что не попало бы под его суд. Так, по крайней мере, кажется. По сравнению со всеми прежними разрывами, которые осуществлялись другими и были лишь частичными, поскольку сохраняла значение некая само собой разумеющаяся, не подвергаемая сомнению почва, меру разрыва Ницше превзойти уже невозможно. Он продумал этот разрыв во всех его последствиях: на этом пути едва ли можно сделать шаг вперёд. Что с тех пор делалось в направлении негативного разложения и говорилось в предсказаниях заката, это лишь повторение Ницше, который видел, что Европа неудержимо движется к катастрофе. Его пророчество, великолепное и убийственно грозное, будучи в его случае изначальным и истинным, после него в устах других означало по большей части ложное великолепие. Ибо Ницше сущностно отличается от этих позднейших подлинностью своего потрясения и, кроме того, тем, что всю свою жизнь мыслителя он посвятил пути в будущее, не являющееся закатом человека. Всё то частное, что было сказано Ницше, не столь существенно, как чрезвычайная серьёзность его жизни в разрыве со всем. В этом пока ещё героическом разрыве стимулом является не воля к разрыву, но воля к утверждению.

Возникает вопрос, как Ницше понимает и выражает такое утверждение в форме той или иной позитивности.

Сверхчеловек, воля к власти, жизнь, вечное возвращение суть высказанная в них позитивность, как если бы с небес мы опустились на землю. Тем не менее эти позиции в их осуществлении у Ницше многозначны: разочаровывая в своей непосредственной предметности, они волнуют благодаря своей глубине, которая, однако, будучи выраженной, тотчас вновь пропадает. Дело обстоит так, будто Ницше проясняет экзистециальное в движении к своей метафизике, в своей непосредственной содержательности нас уже не касающейся, пусть и делает это подобно моментальной вспышке, а не как постоянный и выявляющий бытие в спокойной ясности свет. Поэтому мы в своём изложении пытались не только обобщить содержание представленных у Ницше тем, не только непосредственно показать предметы (отнюдь не исчерпывающиеся вышеупомянутым утверждением) — если надо, и в их пустоте, но, прежде всего, извлечь максимум того содержания, которое в них было скрыто — нередко это удавалось благодаря положениям, у Ницше разрозненным и случайным, которые говорят во много раз больше, чем сами зафиксированные позиции.

Позитивное Ницше понимает не в обретающей плоскую определённость имманентности, а, скорее, в бесконечном горизонте, в неопределённой безграничности. Однако в то время как всякая обязательность отвергается, все ограниченные горизонты преступаются, идея позитивного фактически сходит на нет.

Когда Ницше ищет позитивное в образах и формах, то достигает чаще всего лишь бесполезных символов, пусть великолепных с точки зрения языка и пророчески проницательных, но лишённых принудительной силы метафизических шифров.

Когда после разрыва, после отрыва от всякой почвы, выброшенный в поток, увлекающий в море, Ницше хватается за идею вечного возвращения и другие становящиеся догматическими содержания, это происходит так, словно он спасается на льдине, которой предстоит растаять. Когда он рвётся в бесконечное, это выглядит так, словно он хочет лететь в безвоздушном пространстве. Когда он берёт символы, кажется, словно в руках у него безжизненные маски. Никакой из этих путей не приводит его к тому, что он хочет.

Но ни один из этих путей у Ницше не оказывается абсолютно напрасным, ибо на них, как кажется, его стимулом и целью неизменно остаётся историчность экзистенции. Эти пути олицетворяют его волю к субстанции, которая есть даже не мышление, но господин всякого мышления. В том, проявляется ли это ясно или нет, заключается признак частной идеи, а не самого этого первоистока, который может выражать себя всегда только двусмысленно. Кажется, будто философствование Ницше касается экзистенции в её историчности как бы бессознательно, не охватывая её решительно, и будто он сам стремится вернуться к собственной историчности как из конечной мысленной определённости, так и из бесконечной неопределённости; но, пожалуй, часто кажется также, будто Ницше с точки зрения историчности уже не мыслит.

Воля к истинной, исторической экзистенции побуждала Ницше подвергать разложению всё, чтобы прийти к новому первоначалу. Когда он занимался разоблачениями, круша неправду — фасады и ничем не обоснованные ложные устои, он был бурей, очищающей атмосферу. Его разгром «морали» в той форме, в какой она сплошь и рядом имела место, был великолепен и востребован ситуацией, этот разгром снова расчистил путь экзистенциальной философии. Ведь пока та или иная жизнь протекала, опираясь на что-то неотрефлексированное, само собой разумеющееся, во что, однако, никто истинно и безусловно не верил, философствование оставалось безобидным занятием наряду с другими с выбором «тем» по случайному поводу. Только если такая жизнь выдыхалась, философствование могло продолжаться вновь, двигаясь от целого к бытию экзистенции.

В отличии, скажем,



от позиций, существовавших во времена французской революции, у Ницше, хотя разрыв и радикальнее, но воля к преобразованию традиции всё же не утрачена. Дело не только в том, что Ницше принял для себя греческую культуру до Сократа за недосягаемую высоту и образец для человечества (как некую замену христианского Нового Завета), он вообще никогда не думал о том, чтобы забыть историческое наследие и стремиться начать сначала, из ничего нового варварства. Сквозь все его произведения проходит общение с прошлым в его величии, даже им отвергаемым.

Это новое философствование, столь решительно выступая, столь эффективно действуя, столь неумолимо внося беспокойство и уже не допуская никакой стабильности, у Ницше всё же не получает завершённой и окончательной формы. Это неслыханная борьба всех способов чувствования, опыта, воления, которые выражаются в мышлении, уже не достигая единой цели.

Абсолютная негативность

Ницше в своей фактической диалектике в целом позволяет противоречиям лишь углубляться. В этом философствовании всё неизбежно переворачивается, сама честность ставится под вопрос, желаемое безбожие не упраздняет богосозидающего инстинкта, воля против всякого пророчествования поддерживает пророчествование абсурда, Дионис противостоит Распятому, и оба способны воплотиться в самом Ницше.

Если никакого содержания, кроме того, что есть в подразумеваемом Ницше учении о целом, не существует, то и решающий момент его философствования не может иметь какого-либо определённого содержания, даже такого, которое господствует и активно проявляется в его произведениях. Надо понять, что значит, когда всё сказанное также вновь ставится под вопрос, и — вольно или невольно — всё мыслимое, кажется, вновь упраздняется в противоречиях.

Ницше стремится к широте своей мысли и тем самым к субстанции бытия, к субстанции подлинной, несокрытой. Путём к достижению этого для него становится преодоление всякой формы бытия, всякой ценности, всякой отвердевшей сущности в мире: «В моих сочинениях говорится только о моих преодолениях» (Предисловие, Ф. Ницше, Избранные произведения в 3-х тт., т. 2: Странник и его тень, М., 1994, с. 145). Возникает исключительная претензия не связывать себя ни с чем устойчивым, чтобы по-настоящему быть.

Преодоление происходит при помощи «подозрения» и «измены». Подозрение — это позиция, при которой уже не существует ничего бесспорного, притом так, что после разрешения сомнений ничего не восстанавливается, но то, что было подвергнуто сомнению, должно преобразоваться, чтобы быть причастным бытию. Ницше полагает, что никто никогда не «глядел на мир с таким глубоким подозрением», и называет свои сочинения «школой подозрения» (ЧСЧ, 232); он полагает, что «сколько недоверчивости, столько философии» (ВН, 667). Измена — это не вероломство, не бесчестная неверность, но отказ от ставших пустыми исторических субстанций, совершаемый в силу необходимости, каковая себя ещё не сознаёт; измена представляет собой возможность в опасности, грозящей самой экзистенции, достичь первоистока чего-то радикально иного. Уже в молодые годы Ницше пишет: мы идём, «гонимые духом, от мнения к мнению, через перемену партий, как благородные изменники всему, чему только можно изменить» (ЧСЧ, 488).

Но то, что, таким образом, начинается с разоблачения многих вещей, становится у Ницше выявлением иллюзорности всего вот-бытия, а эта иллюзорность — единственной действительностью. Некая бесконечная диалектика ни на каком месте не даёт успокоиться, не позволяет придерживаться никакой стабильности. В той мере, в какой путь разоблачения оказывается пройден, остаётся ещё различие между истинным и ложным. Но в той мере, в какой преодоление уже есть не разоблачение в пользу истины, а просто универсальная отмена всякого имеющего место в действительности явления, различие между вещами, которые могут стать жертвой измены, и вещами, которые сохраняются, исчезает. Скорее, измене подвержено всё. Всегда то, что мыслит Ницше, оказывается превращено в голую возможность, каковой оно в один миг оборачивается, но то, что он, собственно, сам при этом хочет, родственно старой трансценденции тем, что он переступает через каждую конкретную форму в мире, через каждое положение, через каждую цель, и противостоит старой трансценденции тем, что в конце, кажется, ничего не остаётся.

Как бы ни мыслились ницшевы идеи, остановки не происходит: как бы нам ни хотелось постичь ту или иную истину как окончательную, как Истину, Ницше вынуждает идти дальше. Вновь и вновь кажется, что в конце находится Ничто. Абсолютная негативность — в подозрении ли и недоверии, в преодолении ли, или в противоречиях и сохранении противоречивости — это как бы страсть к Ничто, но именно в ней заключена не останавливающаяся ни перед чем воля к подлинному бытию, не могущая найти себе форму. Эта воля хочет извлечь истину из глубины, где она уже не может быть представлена постижимой непротиворечивым образом, хочет выразить в языке и сделать действительностью даже то, что в определённости идеи завуалировано, хочет возврата к историчности собственной экзистенции в её основе.
Указанием на это является пронизывающая произведения Ницше воля к утверждению. Хотя своего пика она достигает в идее вечного возвращения и amor fati, но в мышлении Ницше она присутствует везде, даже в малом — как неизменно сопутствующий знак того, что для Ницше Ничто не существует. В этом смысле Заратустра говорит: «сколь многое удалось уже! Как богата эта земля маленькими, хорошими, совершенными вещами, вещами, вполне удавшимися!» (ТГЗ, 212). Вместо того чтобы путём отрицания вести к окончательному Ничто, мышление Ницше путём бесчисленных малых утверждений ведёт к окончательному Да.

Опыты

К абсолютной негативности принадлежит философствование, которое как позитивная деятельность стремится только к «опытам» (см. аб. 1380сл.). Такая философия «опасного “может быть”» (ПТСДЗ, 242) перед последним горизонтом бесконечного Всё оказывается чем-то предварительным. Поэтому нет ничего, на что нельзя было бы осмелиться: «Такая экспериментальная философия, каковой я живу, сама, в качестве некоего опыта, предвосхищает возможность принципиального нигилизма: при том что тем самым не говорится, что она останавливается на каком-либо отрицании …» (16, 383).

Такое философствование, которое протекает в виде опытов, придумывая и испытывая возможности, сохраняет господство над всем мыслимым, вместо того чтобы мыслимое овладело им. Не погружаясь в скептицизм, оно в суверенном, мужественном скепсисе стремится подготовить действительность исторической экзистенции — действие, которое уже не сводится к чистому мышлению истины, но в свою очередь само становится истиной, оставаясь перед всякой мыслимой истиной лишь опытом и возможностью.

Поэтому ницшева идея мышления в виде опытов отличается от не связанной никаким законом необязательности произвола. Правда, своё опытное философствование Ницше не формулирует в виде какого-либо учения, не использует его затем против каких-нибудь иных учений, встречающихся ему в мире, и не выставляет его как догму против догмы, как определённое мировоззрение против другого мировоззрения. Посредством него не происходит решительного вступления в мир какой-то зримой и облекаемой в слова веры, имеющей целью бороться за место и расширять своё пространство или, быть может, опробовать в борьбе плодотворность являющегося предметом веры заблуждения. Как Ницше вёл себя в своей жизни почти во всех ситуациях — мысленно пробовал возможности, в конце концов исчерпывая каждую, но продолжая терпеть, отказываться, обособляться, так и в философствовании он фактически был, как он двусмысленно выразился, «испытывающим духом» (Versucher-Geist; в другом значении — «духом-искусителем» — пер.). Однако эти опыты не являются необязательными, но покоятся на некоем глубоком основании: это борьба на совершенно другом уровне, чем борьба вот-бытия против вот-бытия в мире (каковая осуществляется и в форме истин, утверждаемых и развиваемых догматически). Он ведёт именно борьбу субстанции против ничтожества. Борьба эта во всём мире происходит на уровне, где не возникает реальных линий фронта, это более глубокая, более решительная борьба в душе каждого индивида и в душе наций, внутренняя, невидимая и неслышимая борьба, экзистенциальному смыслу которой Ницше даёт оружие — в виде опытного вопрошания, в виде возможностей непонимания и подтверждения. Его сообщение происходит в виде требования никогда ни на чём не останавливаться, никогда не останавливаться даже на самом ницшевом философствовании как на уже сообщённом истинном мировоззрении.

Ницше как жертва

Философствование Ницше, которое не даёт результата, но осуществляется подобно исторически более ранним, полным энтузиазма поискам Бога, осознаёт, что оно обречено на одиночество и заброшенность; ибо, если сравнивать с обычной, общепринятой жизнью, это философствование неестественно: «Философия, которая не сулит счастья и добродетели, которая, быть может, даёт понять, что в своём служении ты, вероятно, погибнешь, а именно, станешь одинок в своём времени … будешь вынужден пройти сквозь множество разновидностей недоверия и ненависти … такая философия не добивается легко чьего-либо расположения: необходимо родиться для неё — и ни одного такого я ещё не нашёл …» (14, 412).

Неограниченная негативность и опыты могли бы осуществляться как необязательная деятельность чистого рассудка в обращении со всеми вещами как с чем-то иным по отношению к собственному вот-бытию. Но увидеть, что, собственно, такое негативность и опыты и что в них проявляется не случайно, но действительно, можно только если человек самим своим существом как бы прыгает в эту пропасть и в качестве некоего представителя делает то, что, будучи сделано всеми, разрушило бы всё. Но это означает стать жертвой.

Ницше является жертвой, во-первых, в данный исторический момент, на осознаваемом им рубеже времён. Его личность уже не могла стать частью действительности этого времени, будучи исключён, он был вынужден рассматривать всё воздействие этого мира как бы со стороны. Но так как фактически ему приходилось жить и мыслить в своё время, его мышление является в маске, которая вместе с тем ему не соответствовала. Так, он склонен к путанице, потому что оставался во власти жестов и способов мышления своей эпохи (сам будучи тем, с чем он боролся, например позитивистом или вагнерианцем) и потому что в усиливающемся одиночестве вместе с обществом утратил и меру. Это было



философствование человека, который в эпоху величайшего кризиса западного человечества рискнул в одиночестве испытать то, что мы воспринимаем лишь отчасти, полагая будто так жить может только неудачливый человек.

Ницше является жертвой, во-вторых, просто как человек, в качестве коего он принимает на себя вечную негативность всего конечного посредством её неумолимого осуществления в том числе и на самом себе. Если для тех, кто не становится жертвой, их возможная самость обретает актуальные границы благодаря этой конечности, которая также конкретно обусловливает самость тем, что в ней эти люди на опыте познают шифры вот-бытия в своей исторической особенности, то Ницше достигает своей историчности в соединении не с конечностью, а, скорее, с негативностью. Это подобно расширению обычно чем-либо связанного и только благодаря связанности действительного человеческого бытия за свои пределы в некоем процессе самосожжения, не оставляющем в остатке ничего.

Как бы мифическим символом этой жертвы становится бессмысленно жестокое в качестве эмпирического факта безумие, которое ещё раз создаёт для Ницше возможность путаницы, ибо благодаря безумию он лишился всех сдерживающих факторов и потерпел катастрофу. В силу того, что изначальность у Ницше достигает подлинной радикальности лишь там, где в то же время привносят свои искажения болезнь и одиночество, так что даже без тех биологических процессов, которые завершаются безумием, его философствование в своих крайних возможностях оказывается невоспроизводимым, безумие также оказывается причастно к жертве, которую представляет собой вся эта жизнь и мышление.

Жертва проявляется также и в творчестве: оно не может обрести устойчивой формы, каковой обладали великие системы и даже ещё критическая философия Канта. То, что совершает в своей мысли Ницше, в решающие моменты, несмотря на своё бесконечно рефлексирующее сознание, он совершает неосознанно. Идея как таковая необуздана: поскольку он отваживается на всё, он не избегает и заблуждений, и даже легкомыслия. Мысль Ницше, несмотря на безграничное преодоление, несмотря на скепсис и критические решения, является в кантовском смысле некритичной, она вновь и вновь соскальзывает в догматизм, который себе не подчиняет, лишь так или иначе вновь преодолевая его в движении. Потому Ницше вынужден так много утверждать, чтобы дать утверждаемому сразу превратиться в свою противоположность. Дело обстоит так, будто один фанатизм идеи постоянно превращается в другой фанатизм идеи, причём и то и другое переводится в сферу опытов, и там упраздняется.

Так как Ницше, признавая ошибки в качестве таковых, сам их совершает, то никто не может на него опереться как на критическое философствование. Следствием является неустранимая запутанность мысли Ницше, имеющая свою основу в глубинах его творчества, которое есть выражение жертвы, а не исторически выполняемого самоосуществления в мире.

То, как Ницше становится жертвой, свидетельствует о его наивысшем притязании, причём такого рода, что за ним никто не может следовать его путём. Как философская экзистенция, он подобен огню, каковым он сам себя считал. Экзистенциальная подлинность Ницше проявляется в том, что пламя в нём поглощает всё, не оставляя несжигаемого остатка вот-бытия и своеволия, в то время как его экзистенция исчезает в лишённой коммуникации сокрытости.

Но если Ницше является такой жертвой, то это ещё не даёт представления о нем. Он не подпадает ни под какой из когда-либо известных типов человеческого существования. Слово «жертва» выражает лишь непонятийный смысл, присутствующий в этом исключении, которое таково, что затрагивает нас самих, пульсирует в нашем существе и не оставляет равнодушными как какая-то абстракция.

Вопрос, кто такой Ницше и что он делает, остаётся открытым

Если кто-то в конце хочет в одной фразе услышать, что же такое, собственно, Ницше, чтобы, просто повторяя тезисы, передать это дальше, вместо того, чтобы самому обрести опыт общения с его мыслью, тому можно сказать следующее:

Стремление вынести и услышать окончательно высказанное решение там, где речь идёт о самом бытии, есть начало всякой неистины. Только в мире — в познании определённых предметов, в работе ради определённых нужд, в действиях согласно определённым целям — высказывание решения возможно и одновременно есть необходимое условие осмысленной деятельности. Но сама такая деятельность должна быть охвачена сознанием бытия экзистенции, которая одна заключает в себе подлежащий высказыванию смысл. Это сознание проясняется при активной коммуникации с теми самобытными мыслителями — которые не представляют собой ничего окончательного и завершённого, — а, тем самым, за счёт движения самого мышления, которое ни в одном своём тезисе не успокаивается и не стабилизируется. Таким образом, то, что мыслится, есть средство, с помощью которого можно в основном удостовериться в тех или иных вещах, в процессе чего впервые возникает определённость имеющихся целеполаганий, действий, знаний.

В лице Ницше имеет место некое новое философствование, которое не становится проработанным идейным целым: вопрос, кем он был и чего хотел, остаётся открытым. Он подобен вечному начинанию, ибо таковое заключено в воспринятой им задаче, где существенным являются вовсе не созданные произведения, но сам становящийся человек. Но одновременно в Ницше присутствует то, что нельзя передать, некая лишь в нём самом существующая философия, которая говорит, не указывая пути, которая есть, не являя собой образца.




Освоение Ницше


Несмотря то что произведения и письма Ницше достались нам в полном объёме, его философствование остаётся как бы сокрытым. Это философствование, которое для нас, других, не могущих и не смеющих ему следовать, всё же делает ощутимым первоисток, исходя из которого возможная теперь человеческая жизнь должна быть до основания изменена. Поэтому следует развивать своеобразие возможных вариантов освоения Ницше.

Такового не происходит там, где Ницше воспринимается как творческий ум, которому свойственно изобилие удивительных воззрений, совершенные в эстетическом отношении языковые формы, раскованное вдохновение. Такое восприятие было обычным для тех, для кого решающими в конце концов оказывались мера и форма: восхищённые в молодости, ощутив затем раздражение и скуку от непрестанных противоречий, чрезмерности, заблуждений, а в более позднее время к тому же от избыточных, многословных конструкций, от граничащего, кажется, со слепотой догматизма, от доходящих порой до смешного промахов, они пережили типичное разочарование, упустив из виду суть: они сохранили в конечном счёте некоторые незначительные достижения, представив Ницше как критика, писателя-создателя нового языка, выдающегося афориста, эссеиста и поэта. Но если на этом пути освоение Ницше сводилось бы к наслаждению его эстетикой и восхищению его языком как остроумной сенсацией, то и всё содержание исчезло бы.

Только если смысл будет состоять в том, чтобы задействовать в себе самом тот импульс, который может возникнуть благодаря Ницше, сам Ницше будет воспринимается всерьёз — не эстетически, но философски. Но промах допускается также, если, в эстетическом ли, в идейном, в систематическом или каком-то ином смысле, отчасти с ним считаются, отчасти отвергают. Вопреки этой ориентированной на произведения Ницше установке, важно как раз войти в соприкосновение с первоистоком. Но первоисток этот — в среде целого, не в частных идеях, не в эстетической красоте и не в критической истине.

Так как сам Ницше не есть явление, на котором наш взгляд мог бы остановиться, но представляет собой самоизнурение, не создающее мира и не оставляющее за собой ничего стабильного — чистый импульс без формы, в каковую можно было бы проникнуть, он для нас существует как задача, предполагающая освоение с изменением нас самих. Если мы её воспринимаем, то с её помощью мы должны неизбежно проявить свою сущность, раскрывая ли себя, или самих себя создавая. Тогда опьянение резкостью и радикальностью проходит и короткая вспышка воодушевления уже не смешивается с тихо и неуклонно действующим импульсом. Ницше становится воспитателем. Но таковым он становится в той мере, в какой оказывается возможно справиться с заблуждением, к которому он склоняет.

Заблуждение, в которое вводит Ницше

Сократовские вопросы и его манера опробывать различные возможности приводили афинян в ярость: кто думал, что владеет истиной в форме привычных фраз или новых выражений, оказывался в замешательстве. Оставалось либо ругать этого назойливого человека с тем, чтобы в конце концов предать его смерти, либо достичь причастности глубокому порыву человеческого бытия, усмиряющему ту головокружительную путаницу, которую Сократ поначалу даже увеличивал.

Ницше задевает читателя похожим образом, если тот прочитывает его так, что обращается к нему как к целому и даёт ему как целому. Тогда наступает упомянутая путаница — но и возникает возможность истинной серьёзности, которая заставляет по-настоящему относиться только к требованиям, скрытым в Ницше, и не догматизировать отдельные его высказывания. Тяжесть возможной экзистенции, ложащаяся на чистое вот-бытие, и бремя фактической мыслительной работы, которая, будучи движима экзистенциальными возможностями, должна быть произведена, мотивируют только истинное отношение к Ницше.

Упустить таковое можно не только путём комфортного неприятия Ницше, но даже вникая в него, однако допуская путаницу, что приводит к непониманию мысли Ницше, недоверию к ней, и Ницше становится не тем, кто пробуждает экзистенцию, а, скорее, исходной точкой безграничной софистики. Ибо мысли Ницше объективно могут в точно такой же степени стать средством софистики, противоречиво использующей сказанное по своему произволу и в целях собственной выгоды, без учёта содержания их движения (что всякий раз проявляется в требовании исключительной значимости того, что только что утверждалось, и в скорой забывчивости), как и средством пробуждающейся охватывающей самое себя экзистенции в её историчности. Внешняя близость Ницше к софистам и внутренняя огромная отдалённость его от них является причиной его никогда не прекращающейся изменчивости. Это мы наблюдаем в нескольких отношениях.

Философия Ницше создаёт «настроения» и приводит не к той или иной позиции, а к настроениям. Они ясны и свободны от искажений лишь в той мере, в какой оправданы движением мысли Ницше в целом, сохраняют в себе это движение и, в свою очередь, порождают его. Но они не исключают возможности своего отделения и превращения в только лишь настроения, которые тогда можно использовать в качестве сколь угодно многозначного облачения для всякого рода произвола,



инстинктивности, бессодержательности. Они оказываются пригодны для того, с чем Ницше боролся, — для актёрства, эффектов, торжества безмыслия.

Ницше как имморалист отвергает определённую мораль, ибо хочет бо?льшего, чем мораль, отвергает обязательность, ибо ищет того, что объемлет собой всякую обязательность (но каждый раз его положения можно использовать для чего-то меньшего: кажется, что необязательность, не признающая никакого закона, берёт его в свидетели и с его помощью способна оправдать собственный этический хаос). Ницше утверждает ложь, волю к власти, безбожие, естественность (каждый раз его формулы пригодны для того, чтобы дать спокойно существовать фактической лжи в мире, грубой властной воле и насилию, движению безбожия, примитивному приятию опьянения и всего только лишь инстинктивного). Но Ницше хочет обратного: лжи, которая была бы собственно истиной, то есть чем-то бо?льшим, чем общераспространённая мнимая истина; бытия, которое было бы лишено ценности без власти, или власти, которая имела бы ранг благодаря ценности своего содержания; безбожия, которое делало бы возможным высшего человека и которое должно было бы быть более правдивым, трезвым, творческим, моральным, чем вера в Бога; природы, которая в силу полноты своей экзистенции и строгости своей дисциплины точно так же подчиняла бы себе всё естественное, как и была бы далека от неестественных стремлений, желаний, лживости.

Ницше опробует все возможности. Его ориентированные на экзистенцию опыты могут быть сразу искажены и представлены как лишённая экзистенции необязательность пользования многообразием вот-бытия, переживаний, мыслимого. Изучение Ницше может привести к небрежному всепризнанию и к тому душевному комфорту, когда продумываешь что-либо в оживлённом возбуждении, но затем приходишь в индифферентное состояние и сам ничего не делаешь и ничего собой не представляешь; вместо того чтобы научить ощущать в противоречиях некий стимул, некий своеобразный язык и задачу, оно может породить безразличие к противоречиям. Когда нигилисты овладевают оборотами речи и меткими утверждениями Ницше и занимают его крайние позиции по своему произволу, то при всём огромном различии сути такие внешние формулировки могут создать иллюзию родства, доходящего до неразличимости. Глубина возможностей, присутствующих в негативности Ницше может стать прикрытием собственного ничтожества в случае восторга перед Ничто в нигилизме, а для маскировки невыносимости такового порождается способствующий возникновению иллюзий оглушительный шум, который, как может показаться, создают вокруг себя тексты Ницше.

В том, какими способами протекает общение с Ницше, можно наблюдать это печальное непонимание. Может показаться, что Ницше сам прямо-таки сбивает читателя, морочит его, лишает его самого себя, внушает упоение и фанатизм, только дразнит его или повергает в растерянность, делится с ним остроумием, чтобы скомпрометировать, если тот вздумает сказать то же, что и Ницше: «Не всякое слово годится ко всякому рылу» (ТГЗ, 208). Обо всех этих мистификациях и недоразумениях, с ужасом их предвидя, Ницше знает, но в иные моменты желает их: «Для этих людей сегодняшнего дня не хочу я быть светом, ни называться им. Их — хочу я ослепить: молния мудрости моей! выжги им глаза!» (ТГЗ, 209).

Экзистенциально важно при общении с Ницше вступить с ним в коммуникацию (и тем самым повысить в действительности собственные коммуникативные возможности), и не впасть в софистику; стать причастным подлинности и правдивости его движения, и не оказаться жертвой возможного софистического движения, служащего конечным целям, этой моей воли к власти, этому моему вот-бытию; достичь понимания средств и необходимых моментов движения философской мысли Ницше, и не дать себя обмануть всякий раз новым способам внушения; достичь вот-бытия на службе трансценденции, и не допустить трансцендирования всех возможностей в Ничто — актёрски-экспериментального, но фактически служащего только лишь моему бытию-таким-каков-я-есть; сберечь свободу подлинного движения, и не подчиниться в противовес этому движению некоему насильственному принуждению со стороны голого рассудка в рамках той или иной, воспринимаемой в качестве абсолютной и вскоре вновь меняющейся на собственную противоположность доктрины.

Философский воспитатель

Все великие философы — наши воспитатели. В общении с ними возникает наше самосознание в форме наших импульсов, оценок и целей, наших изменений и состояний, нашего самопреодоления. Философы нам неинтересны, если мы ждём от них тех или иных знаний как знаний о вещах в мире, мы злоупотребляем их помощью, если послушно принимаем их мнения и суждения как нечто поучительно-авторитетное, чтобы применить их в повседневной жизни, как если бы они представляли собой правильные, не противоречащие рассудку утверждения или заключали в себе само собой разумеющееся, не противоречащее вере содержание. Свою единственную, незаменимую ценность философы имеют благодаря тому, что ведут к первоистоку, в котором мы, философствуя, обретаем достоверность себя. Ибо самостановление — насколько в мышлении, а, тем самым, во внутренних действиях, оно осуществляется как влияние на самого себя и как самосозидание — происходит не в стремительном скачке путём непосредственного понимания, а в следовании тем, кто прошёл этот человеческий путь и выразил его в мысли.

Последним философом, который мог подтолкнуть нас к такому самостановлению почти во всём спектре бытийственных возможностей, в первоистоках и границах человеческого бытия, является Ницше. Ближайший к нам, он наиболее нам понятен, пусть даже он как никто другой, в полном соответствии с нравами и возможностям нашего мира, оказывался порой неверно понят. Тот факт, что дешёвое упоение он демонстрировал не в меньшей степени, чем серьёзность длившихся всю жизнь поисков и открытий, есть знак, отличающий его от всех прежних философов; внешне это проявляется в том, что основные сочинения Ницше по числу опубликованных экземпляров во много раз превосходят произведения каждого из прежних философов.

Исторический момент, являющийся переломным для западного мира, определяет и тот способ, каким Ницше может быть воспитателем. Воспитателем он становится не за счёт учений и императивов, не благодаря тому или иному неизменному критерию, но являя собой образец человека, которому мы должны, подражая, следовать, притом ощущая на себе его вопросы и, тем самым, проверяя себя по нему. Происходит это исключительно благодаря движению. Опыт благодаря ему мы обретаем в следованию ему. Выявляются возможности человеческого вот-бытия, осуществляется мыслительное совершенствование собственных человеческих качеств, опробуются возможные оценки, стимулируется рост ценностной восприимчивости. Нас подводят к границам, а, тем самым, к первоистоку независимого осознания бытия. Но происходит это не путём ясного наставления в целом, а путём предъявляемого нам требования: посредством собственных идей воспитывать себя самих. Ничто не дано нам в готовом виде, достичь чего-то мы можем только сами.

Это самовоспитание происходит в изучении Ницше, для которого необходимы серьёзная вовлечённость и одновременно терпеливые усилия синтетического мышления.

Серьёзность подкрепляется способом восприятия, который должен быть не игрой рассудка, но «мыслящим ощущением», не просто созерцанием, но опытом с привлечением собственной возможной страсти. Самовоспитанием я должен извлечь из себя то, что, собственно, во мне есть. Ницше хочет пробудить в нас то, что только лишь формальной дисциплиной не достигается, но возникает в непрестанной борьбе с самим собой — некую упорядоченную страсть во вслушивании в основу бытия. Именно то, что согласно однозначным предписаниям недостижимо, может впервые по настоящему возникнуть при повышенной философской чувствительности. Оно должно вполне сформироваться в общении с Ницше — как бы в чистилище истины при условии постоянного собственного участия.

Если всё сказанное обращается в свою противоположность, всё истинно и одновременно ложно, всё претерпевает становление, двигаясь к чистой возможности, то кроме усилий и энергии мысли не может помочь ничто. Лишь благодаря строгому самовоспитанию удаётся уловить фактическую связь в рассеянном течении завораживающего, бесконечно разностороннего ницшева ума, не выхватывая при этом что-либо произвольно. Именно недостаток систематической разработки стимулирует процесс обучения мыслящего читателя, когда тот сам устанавливает связи между различными частями прочитанного. Если страсть, возбуждаемая присутствием чего-либо и его последующим исчезновением, склоняет к тому, чтобы забыться, то самовоспитание, подкрепляемое распропагандированным Ницше упоением мыслью, будет искать решение в рамках целого и при помощи исторической экзистенции. Ницше своим опытом аритмичного мышления, за который поначалу агитируют отдельные его высказывания, может всем контекстом своего мышления именно в этой аритмичности нам всё решительнее препятствовать; он воспитывает косвенно, приучая к вдумчивому мышлению в широкой перспективе, которой он требует и которую осуществляет.

В первую очередь благодаря самовоспитанию осознаётся и подвергается воздействию мышление противоречий. Если Гегеля грозила опасность завуалировать умиротворяющим равновесием диалектики резкие разрывы и скачки вот-бытия и экзистенциального выбора «или-или», то для Ницше опасно оказаться в простом безразличии к противоречиям и в злоупотреблении их возможностями.

Беззащитен перед мыслью тот, кто полагает, что может овладеть истиной без внутреннего напряжения и игнорируя противоположности. Беззащитен и тот, кто мнит, будто овладевает ею и приводит её к завершённости в диалектическом кружении. Лжив тот, кто использует противоречия и противоположности для обмана других в своих собственных целях. Только навык в схватывании противоречий в рамках направляемого непрерывностью субстанции мышления может привести к истине, не сделав беззащитным. Приходится на опыте узнавать, какое основание везде в самих вещах имеет диалектика такого движения, поэтому оказываются возможными как движение вверх, так и софистика.

Таким образом, практиковать вместе с Ницше мыслящее самовоспитание удаётся лишь привнося собственное синтезирующее мышление. Поэтому неудивительно, что раньше Ницше с его отдельными публикациями понимали редко, большей же частью его либо не слышали, либо непонимание оказывалось неизбежным: так как эти идеи обретают свой истинный смысл не в частностях, но в целом, они могли начать производить верное впечатление только с того момента, когда стало общеизвестно и рукописное наследие. За счёт того что освоение происходит в самовоспитании мышления, мы оказываемся вовлечены в движение: в Ницше нет покоя, не удерживается никакая последняя истина, никакое правдоподобие. Этот путь может внешне



окончиться безрезультатно и всё же, как путь, иметь значение и эффект. Ницше возбуждает и поддерживает беспокойство, которое есть начало движения, стимулируемого правдивостью и волей к подлинному бытию. Поэтому особенностью результата воспитания у Ницше является опыт, когда в «позитивном» слабеешь, а в «негативном» усиливаешься.

В силу этого движения Ницше становится таким воспитателем, который воспитывает благодаря бесконечному расширению возможностей: он производит ориентирование в безграничном, учит мыслить противоположное и возможность противоречивых оценок, учит сохраняющейся противоречивости, но и диалектической связности, однако без итогов для формирующего познания. Кто не рисковал, не подвергал себя опасности изучения Ницше и тем самым упражнениям в опытах, тот, пожалуй, не может в данный исторический момент свободно пребывать в широком горизонте возможностей. При поверхностном знании Ницше тот легко впадает либо в доктринальную узость, либо в софистику, либо даже и в то и в другое одновременно.

В узость впадает тот, кто становится жертвой изолированных формул, радикализма, определённых позиций — примитивно уклоняясь от головокружительного движения, он избежал влияния Ницше как воспитателя; тот, кто придерживается старого догматизма, всегда более прав, чем тот, кто догматизирует идеи Ницше.

В софистику впадает тот, кто освобождение, даваемое Ницше, понимает в смысле необязательности, он хотел бы быть похожим на Ницше, не имея на то ни сил, ни права, ни призвания. То, что делает Ницше, мог без софистики экзистенциально осуществить в эту эпоху в качестве истины только кто-то один, представляя собой всех.

Узость и софистика взаимосвязаны, поскольку софист обычно по своему усмотрению выбирает и меняет те или иные узкие, ограниченные доктрины. При изучении Ницше мы воспитываем в себе полностью обуздывать в себе склонность понимать высказывания буквально; мы воспитываем в себе способность преодолевать грубость аргументации, когда оперируют произвольно выхваченными положениями, навешивают ярлыки и подводят духовное величие под ту или иную категорию. Такое воспитание происходит благодаря тому, что как узость, так и софистику мы видим в их возможности, на опыте испытываем эту возможность до основания и благодаря этому познаём и в себе превозмогаем.

Воспитание посредством Ницше помещает в головокружительно широкое пространство, чтобы там впервые полностью пробудить силу экзистенциального основания. Это воспитание подобно упражнениям в двусмысленности; нечто двусмысленное понимается позитивно как средство подлинной, производящей выбор самости, которая хотя и избегает двусмысленности благодаря экзистенции, но, будучи высказана, подлежит бесконечной рефлексии; оно понимается негативно как средство возможной софистики, которая произвольно использует возможности, аффективно соглашаясь с чем-либо или что-то отвергая и инстинктивно преследуя те или иные цели смотря по ситуации и непосредственно действующим импульсам вот-бытия. Такое воспитание, в нашу эпоху неизбежное и опасное, означает: без Ницше никто, собственно, не может что-либо знать о вот-бытии и быть правдивым в философствовании, но также никто не может останавливаться на Ницше и искать в нём завершения.

Для экзистенции отдельного человека это означает позицию, которой требовал Ницше: «Лишь кто меняется, тот родствен мне душой» (ПТСДЗ, 406). Понять Ницше значит не воспринять его, а, скорее, создать себя, но это подразумевает никогда не создавать себя окончательно. Умение изменяться означает готовность к постоянно возможному кризису распада и возрождения собственного существа. Изменяясь, быть «родственным» другому означает, прежде всего, пребывание в коммуникации со всякой возможной самостью, даже и тогда, когда она весьма далека, как в случае рассматриваемого «исключения». Это воспитание отвергает всякое изменение, которое предполагает лишь переход в иное, лишь постоянную новизну; ибо оно хочет способствовать преобразованию, исходящему из подлинного первоистока экзистенции и направленному к подлинной цели осуществления родства в самости.

Но с точки зрения изучения философское воспитание посредством Ницше как мыслителя, принадлежащего сегодняшней эпохе и воплощающего в себе её изменения, имеет особенность. Его следует рассматривать не как одного из великих философов прошлого, словно он достиг завершения того, что можно мыслить в рамках всего бытия в мире, и обрёл достоверное знание непреложных законов человеческого бытия. Скорее, Ницше можно понять правильно, только если систематическая и понятийная школа пройдена где-либо в другом месте, если упорство и точность мышления, равно как и диалектический ум, уже имеются. Но и наоборот, сегодня, пожалуй, только благодаря Ницше могут быть поняты отдельные великие философы прошлого, которые без него слишком легко олицетворяют закостенелое воспроизведение поучительных вещей. Важно осваивать Ницше, обеспечивая прирост философствования, не теряя старого, уже завоёванного, а, скорее, заново открывая его, непосредственно отталкиваясь от Ницше.

Ницше как воспитатель затронул меня, ибо, указуя в будущее, общение с ним даёт некий незаменимый импульс, который, не подпадая под окончательное определение и всё же в первоистоке своём несомненный, имеет совершенно непреходящее значение для того, кто однажды оказался ему причастен.

Отношение к исключению

Если Ницше не производит впечатления наполняющего пространство актуально присутствующего существа, но кажется, несёт в себе магию чистоты как безжизненной духовности, если его огонь подобен в своём действии холодному, не согревающему, но пожирающему пламени, если его благородный взгляд, похоже, остаётся пуст, как при «смерти с открытыми глазами», если он, обжив все уголки современной души и всё же не найдя себе дома, уводит к лишённой почвы свободе — то всё это лишь парадоксальные выражения для того исключения, которого мы избегаем, не прерывая важной для нас коммуникации с ним, то есть приближаемся к нему, не соединяясь с ним, и даже не желая этого.

Возникает вопрос: как человек с точки зрения возможности всеобщего и с точки зрения коммуникации относится к Ницше, к этому исключению, в котором жертвование собственной жизнью привело к упразднению и того и другого? Что означает для человека, не являющегося исключением, мышление человека, который уходит из мира в одиночество — как это делает Ницше, чья собственная действительность, кажется, и есть, в конце концов, лишь само это мышление?

Иначе звучит следующий вопрос: является ли аналитическая сила ницшева мышления, его «опыты», в очередной раз приводящие того, кто их повторил бы, к ни к чему не обязывающему Ничто, его подлинной сущностью, или, как раз наоборот, в лице Ницше, поскольку он воспринял всеобщее разложение нашего мира, достигнут единственный оставшийся возможным подход и порыв к неразложимой истине, к бытию человека?

Философствовать с Ницше возможно. Осуществлять его человек, не являющейся исключением, может только на основании своей исторически экзистенциальной обязательности. Для него не может идти речи о том, чтобы следовать за Ницше, отбрасывать всякую собственную обязательность и основываться на Ничто. Скорее, есть смысл захватить свободное пространство возможного, которое объемлет всякую обязательность, чтобы в экзистенции пробудить глубину подлинной свободы.

Ницше, для которого всё остаётся открыто, который не может дать, но способен только подготовить, как раз за счёт этого ставит перед каждым индивидом задачу: достичь в экзистенциальной историчности, войдя в отношение с трансценденцией, собственной почвы. Мысль Ницше, неизменно потрясённая трансценденцией, которую он отрицает, приготовляет трансценденцию, которую он не выявляет и историчность



экзистенции, на которую он не указывает непосредственно.

Но никакая готовность не была бы истинной, если бы Ницше просто оставил её как есть и не отнёсся бы к ней серьёзно. Собственное тайное притязание Ницше состоит в том, что опасный опыт возможного, благодаря обеспечиваемому им строгому единению, создаёт среду, в которой я на своём месте становлюсь тем, кто я есть. Отвергая учеников, не считая свой путь путём для всех, он выражает цель своего философствования: «Каждая философия должна уметь то, чего я требую, концентрировать человека — но сейчас ни одна из них этого не умеет» (10, 297).

Быть может, Ницше именно того, кто не приемлет предлагаемой им почвы (вечное возвращение, метафизика воли к власти, сверхчеловек), способен вернуть обратно на его собственную почву, где он живёт исходя из собственных оснований. Лишь в той мере, в какой мы идём навстречу Ницше исходя из собственной субстанции, он может сказать нам что-либо без недоразумений. Что такое, собственно, Ницше, может определяться в конце концов лишь тем, как к нему относятся другие.

Но такой способ освоения никем не будет осуществлён. Ибо мы вновь и вновь он будем чувствовать отторжение там, где мы не сможет воспринять то, что мы читаем, в целом, или исказим прочитанное, поняв его слишком однозначно и изолированно. В таком отношении к этому великому исключению, которое всегда неизбежно оставалось бы двусмысленным, сам Ницше может как бы исчезнуть; но его удерживает некая изначальная любовь к нему, которая может утратить в своём предмете всё за исключением какого-то неопределимого, тончайшего благородства ницшева существа, сохраняющегося, пусть даже всё сказанное, кажется, мгновенно превращается в ничто.

Философствование с Ницше означает постоянное утверждение себя в противовес ему. В пламени его мысли собственное вот-бытие, проверенное безграничной честностью и опасностью ницшева сомнения, очищается и сливается с собственной самостью. Самость эта может открыться в опыте лишь как то, что должно протекать не в вот-бытии, не в объективности или субъективности, но исключительно в трансценденции, к которой Ницше не ведёт непосредственно и от которой он, скорее, желал освободить. Но серьёзность тотальной самоотдачи, как она была осуществлена Ницше — несмотря на его отвержение трансценденции — является как бы невольным символом и образцом глубины поглощённости трансценденцией. Ницше начинает вызывать страх, какой возникает перед чем-то непонятным, чем-то, что очевидно только из первоистока, но не для нас.

| распечатать

Другие новости по теме:

Другие новости по теме: