Вторая глава: как мы понимаем Ницше

Время: 30-08-2012, 22:43 Просмотров: 719 Автор: antonin
    
Когда мы думаем, что понимаем Ницше, он оказывается то одним, то другим. Но и этот другой Ницше, похоже, всякий раз ускользает. Основная черта его сущности — возможность запутаться в её явлениях. Знаменательным и верным оказывается требование Ницше: «Прежде всего — не путайте меня ни с чем» (15, 1). «Меня обычно путают: я это признаю, в то же время мне сослужили бы большую службу, если бы кто-то другой защитил и оградил меня от этой путаницы» (14, 360).

Возможность путаницы присутствует не только во всём, что говорит Ницше и к чему он склонен, но и во всём его феномене. Точно так же Сократ и софисты ошибочно воспринимались толпой как нечто тождественное, как выразители такой истины, которую не только каждый может постичь своим умом, но которая подвержена путанице с тем, что ей противостоит.

Но у Ницше возможность путаницы не такова, что после устранения недоразумения и ему самому всё представляется чем-то вполне ясным. В этом-то как раз и загадка и затруднение, что неограниченная возможность путаницы явлений вытекает, похоже, из самой его натуры. Без этого аспекта неразрешимой двойственности и многозначности Ницше не был бы самим собой.

Прежде всего мы опробуем типичные способы критики Ницше, до тех пор пока не увидим, что ни один из них не может привести к подлинному пониманию Ницше, но такое возможное понимание будет подготовлено осознанием того, почему эта критика всякий раз оказывается несостоятельной.




Пути критики Ницше


Уже всякое изложение косвенно и невольно, в силу своей структуры, склонно к некоему, пусть и неопределённому, оценочному суждению. Осознанная же критика же, стремясь к суждению как таковому, идёт следующими путями:

Логическая критика

Критика осуществляется, во-первых, в логическом аспекте. То, что говорит Ницше, само себе противоречит.

При этом только поверхностное затруднение состоит в том, что под одними и теми же словами Ницше, в зависимости от контекста, подразумевает совершенно различное, даже противоположное (например, под словами видимость, маска, истина, бытие, нация, воля, да и почти под всеми основными словами, которые у него всегда лишь временно выступают в качестве терминов), и что Ницше редко отдаёт себе в этом отчёт и поэтому почти никогда не исправляет себя. Несмотря на это, его инстинкт истины позволяет ему в таких контекстах всегда занимать верные и адекватные его мышлению в целом позиции. Противоречия, заключающиеся просто в употреблении слов, это не истинные противоречия — они могут быть устранены.

Подлинный вопрос состоит в том, что означает эта сохраняющаяся у Ницше повсеместно противоречивость. Не записывает ли он на скорую руку то, что ему подсказывает настроение? Не являются ли его мысли отражением хаотичного многообразия душевных состояний? Или в самопротиворечиях царит некая необходимость, настроения взаимосвязаны и приходят к единству под действием какого-то проявляющегося лишь в рамках целого закона?

Эти вопросы могут быть легко устранены, если подходить к Ницше с условием: правильно его понять можно, только устранив все противоречия: противоречащее должно быть исключено как ошибочное. При таком условии либо от Ницше из-за его универсальной противоречивости в конце концов ничего не останется, потому что он всегда мыслил в противоречиях, пусть часто и не соотнося их сознательно друг с другом. Либо придётся произвольно выхватывать то, что у самого Ницше было лишь изолированным аспектом мысли, и затем неправомерно использовать его в связи с некоей одной фиксированной позицией, исключая то, что сюда не подходит, поскольку противоречит.

Но наша задача (усвоенная нами в ходе изложения основных ницшевских идей) состоит в том, чтобы опираясь на эти противоречия понять, что Ницше не мог подразумевать что-то одно, исключая при этом что-то другое; затем в этих противоречиях собрать вместе то, что их друг с другом связывает, хотя Ницше об этом и не говорит (или другими словами: представив положения, которые, как кажется, взаимно уничтожают друг друга и самоупраздняются, прийти к идеям, которые в своей противоречивости ещё сохраняют некоторое содержание); наконец, выявить подлинные противоречия, которые вопреки переходящей все границы, всепримиряющей диалектике продолжают существовать.

Сам Ницше не даёт удовлетворительных ответов на эти вопросы. Нигде, кроме как в указанном контексте, не чувствуется, что он пользуется строгой в методологическом отношении логикой лишь от случая к случаю. Он никогда не осознаёт, что ему не хватает философской выучки в работе с великими мыслителями. Понятно, что если он сам всё более определённо становится у первоистоков философствования, это ему уже не важно. Его ранг основоположника целого направления позволяет ему легко не обращать внимания на недостаток ремесленных навыков. Но несдержанность, переходящая в самопротиворечивость, и связанная с этим подвластность форме недиалектического рассудочного мышления, которой он в то же время легко пренебрегает, приводят к роковой для понимания Ницше недостаточности общей формы.

Потому он вновь и вновь впадает в ложную для него самого конкретизацию, догматичность, абсолютизацию, натурализацию, которые затем, в ином контексте, он вновь без какой-либо видимой причины отменяет. Читатель, который не привносит контекст от себя (т. е. видит, что делает Ницше на самом деле), непременно, если он честен, будет сбит с толку постоянно возникающими неопределённостями, противоречиями, произвольностями. Наше вновь и вновь подтверждающееся глубокое убеждение состоит в том, что мысль Ницше составляет достояние философии не благодаря какому-либо осознанному методу, но фактически только благодаря неслыханному инстинкту правдивости. Не имей мы такого убеждения, философствование Ницше для нас утратило бы почти всякую ценность и неизбежно опустилось бы до уровня остроумной афористики. В том же случае, если удаётся прояснить позитивный смысл необходимой противоречивости, всё же нельзя отрицать, что остаётся значительное число противоречий, которые уже нельзя понимать как необходимые.

Логический анализ мог бы



как определить область знания, где возможны однозначные высказывания как выражение подразумеваемой истины безо всяких противоречий, так и прояснить область философствования, где высказывание, чтобы быть носителем истины, должно быть неоднозначным или посредством противоречий обнаруживать некое движение.

Примером осознаваемого самим Ницше и выводимого им противоречия является двойственная оценка того, что на первый взгляд представляет собой одно и то же: пессимизм и скепсис оценениваются как позитивно так и негативно, смотря по тому, следует ли их понимать как проявление силы или слабости; двусмысленным бывает сострадание (ПТСДЗ, 401), декаданс (15, 454), двусмысленными оказываются потребность в бытии (воля к увековечению) и потребность в становлении (воля к разрушению) (ВН, 697).

Существенная трудность заключается в том, что противоречия должны быть не только выражены в виде устойчивых антитез, так сказать, на одном уровне, где они могут лишь переходить друг в друга, но также выстроены от уровня к уровню, в виде множества антитетик. В ходе этого второго движения происходит разделение на то, что осталось в нём как момент предыдущего уровня и соединяется со своей противоположностью (например, рабы и господа разделяются как сущностно различные, но принимаются на более высоком уровне завершающегося совокупного бытия человечества как связанные друг с другом и позитивно обоснованные), и на то, что, не будучи отброшено в движении, всё-таки отпадает (например, неподлинное, слабое, твердно определённое, не имеющие власти и необходимости сохраниться и осуществиться), поскольку не соединяется тем же образом со своей противоположностью; эта противоположность в случае не логической, а экзистенциальной альтернативы, вела бы, скорее, к однозначному выбору между бытием и небытием, а не к примирению мыслимого.

Тот, кто ввиду задачи такого логико-диалектического понимания упорствует и пытается найти устойчивые формулы в альтернативе определённых позиций, тот не способен понять Ницше. Такой читатель не познаёт имманентной диалектики вещей, которой Ницше подчиняется, не всегда зная об этом (однако давая ей проявиться, поскольку она заключена в самом предмете), он не приходит к самостановлению путём опытного усвоения осознаваемых Ницше движений. Он будет вынужден догматизировать то, что Ницше постоянно навязывает своей аподиктической манерой выражения, ему придётся принимать за устойчивые формулы то, что является лишь неким шагом, он неизбежно будет злоупотреблять этими формулами как жаргоном, как средством демагогического воздействия или как журналистской мишурой.

Из-за отсутствия у Ницше метода вновь и вновь повторяется то, что можно увидеть уже в самом начале его чтения: мы наталкиваемся на стену кажущихся односторонностей и недиалектичностей, на вопиющее «так есть» и «так должно быть». Только на пути философского изучения Ницше — которое в то же время всегда есть внутреннее действие, несущее в себе смысл мыслящего самообразования, — открывается вся глубина. Но чтобы её сохранить, требуется постоянное преодоление рационально-односторонней формы понимания мысли Ницше, наличие которой он сам признаёт и, несмотря на это, позволяет ей укреплять свои позиции.

Недостаток методического философствования, выходящий у Ницше на первый план, делает форму его мысли на первый взгляд легко доступной для понимания. Эта доступность в равной степени образует как условие широкой популярности таковой, так и причину её возможного непонимания. Подлинную же философию Ницше понимают так же редко, как и всякую иную философия.

Содержательная критика

Критика, во-вторых, направлена на конкретное содержание: можно указать на ошибки в фактических утверждениях. Ницше, правда, обнаруживает безусловное приятие подлинной науки, скажем, когда из «веры в высшую полезность знания и знающих» требует «побольше уважения к знающим» (СМИ, 249), или когда требует, что для того чтобы стать тем, кто мы есть, созидателями самих себя, «должны мы стать лучшими выучениками и открывателями всего законного и необходимого в мире» (ВН, 655). Но он осознавал недостаточность своих знаний и исследовательских методов, которая, будучи известным препятствием, по всей видимости удручала его: «Я так плохо образован! — а в действительности должен знать так много!» (Овербеку, 9.81). «Исполненный потребности чему-то научиться и вполне осознавая, где находится то, чему именно я хочу научиться, я вынужден позволять моей жизни тянуться так, как этого требуют мои жалкие органы — голова и глаза!» (Гасту, 30.3.81). Он не раз хотел вновь учиться в университете. Но был вынужден довольствоваться чтением естественно-научных и культурно-исторических книг.

Недостаток, предопределённый выпавшей ему на долю ранней болезнью, имел для философии как таковой небольшое значение. К тому же, когда Ницше говорит о содержаниях, в которых важен научно-методологический смысл, и когда он порождает идеи, зависящие от методологической формы сообщения, он своим визионерским взором нередко был способен по немногочисленным данным усмотреть нечто исключительное (даже в естественнонаучных вопросах). Впрочем, если учесть всю широту тематики, по которой он высказывается, знаний у Ницше действительно было немного.

При изучении Ницше эту ограниченность его знаний следует иметь в виду. Занимаясь в молодости древними языками и античными текстами, он тщательно ознакомился с филологией как с научным методом и осознал богатство картин человеческой действительности, но, к его сожалению, ему не хватало обстоятельного знания естественных наук, медицины, экономики, техники, короче говоря, знания реальности как предмета такого исследования, которое осуществляется с точки зрения причинно-следственных связей. Ему недоставало также знания юриспруденции, теологии, критически исследуемой всемирной истории.

Насколько, с другой стороны, Ницше также не признавал за собой этого подчёркиваемого им самим недостатка, показывают его рефлексии поздних лет: «хуже обстоит с моим незнанием, из которого я не делаю тайны даже для самого себя. Есть часы, когда я его стыжусь; разумеется, и часы, когда я стыжусь этого стыда. Быть может, мы, философы, все без исключения относимся нынче к знанию скверно … нашей самопервейшей задачей было и остаётся: самим не путать себя. Мы являемся чем-то иным, чем учёные; хотя и нельзя обойтись без того, чтобы мы, между прочим, были и учёными» (ВН, 706–707).

Само собой разумеется, что везде, где Ницше говорит о предметах, которые можно изучать в мире — биологических, социологических, физических и т. д., читатель не должен просто принимать сказанное. По инициативе, исходящей от самого Ницше, он должен, где это только возможно, стремиться к форме методического знания. Ницше неизбежно выступает против самого себя, когда поспешными суждениями соблазняет читателя делать то, что себе позволяет лишь в качестве опыта. Только биологическое знание способно распутать ницшевы натуралистические представления, только с позиций точного и методически выверенного социологического понимания могут быть проверены его социологические суждения.

Экзистенциальная критика

Критика, в-третьих, направлена на могущую быть истолкованной экзистенцию, проявляется ли она в произведениях, письмах или фактах жизни Ницше. Правда, экзистенция недоступна в качестве предмета познания, и всякое экзистенциальное истолкование — а в качестве такового и критика — выражает не знание о другом, но коммуникативное отношение толкователя, которое точно так же проистекает из его собственных возможностей и границ, как и из сущности истолковываемого.

В тоже время возникающая таким образом критика была бы существенной, хотя и без претензий на общезначимость, если бы вполне серьёзно была возможна её совершенная однозначность. Зловещая непостижимость Ницше состоит в том, что применительно к нему это не удаётся. Критически относясь к его экзистенции, движешься сквозь несерьёзные однозначности, половинчатые истины и неправдоподобные возможности, и если при этом не впадаешь в ослепление, теряя из виду подлинного Ницше и в конце концов совсем уж утверждая в нём некое ужасное воплощение ничто, то начинаешь видеть его как исключение, постоянно ставящее под сомнение всё, и нас самих.

Нам предстоит рассмотреть некоторые способы экзистенциальной критики и показать их несостоятельность, но сделать это мы должны так, чтобы сохранялось ощущение, что феномен Ницше является феноменом такого рода, что подобные по ошибке вкрадывающиеся или наполовину точные толкования становятся возможны сами собой. Они не полностью произвольны и не случайны. Ницше можно понять только в высшем смысле, сам Ницше может жить и мыслить лишь на высоте своей осознанной миссии. Там, где наличие такой миссии внушает ему сомнения или оно завуалировано, там даже психологически выражаемая экзистенциальная критика в его адрес становится навязчивой видимостью. Ницше живёт в предельных состояниях, которые не позволяют ему пренебрегать моментом, поэтому всегда присутствует ничем не ограничиваемая возможность сомневаться в нем. Но в конечном счёте все способы экзистенциальной критики оказываются неверными. Если бы это было не так и постановка под вопрос вела бы к отрицанию ницшевой экзистенции, то для того, кто поверил бы подобному отрицанию, сущность Ницше показалась бы ничтожной, и не стоило бы далее в философском отношении ею заниматься.

Для начала мы возьмём один пример частной критики экзистенции Ницше, чтобы показать, как эта критика всё же не становится истинной, хотя и имела вид таковой. Затем мы опишем построения, которые ориентируются на экзистенцию Ницше в целом, чтобы показать, что Ницше как такового они всё же не достигают.

Ницше упрекают в индивидуализме и чуждости народу. Его произведения преисполнены прославления великого одиночки и презрения к слишком многим, к массе. Но мы заблуждаемся, если ставим себя в зависимость от слов.

Хотя высказывания наподобие следующих, кажется, выражают неограниченную абсолютность индивида: «“Самоотверженность” ни во что не ставится» (ВН, 665), «нужно иметь твёрдую опору в себе самом» (ВВ, 111), «“Я” священно» (12, 395), «созидающее, хотящее и оценивающее Я» есть «мера и ценность вещей» (ТГЗ, 22), «стремись к Я» (СМИ, 262), но им противостоят противоречащие им: его «тяжёлое, серьёзное, несокрушимое Я» говорит себе: «что толку во мне!» (11, 386); о человеке сказано: «мы — почки на одном дереве… Сам индивид есть ошибка… Перестаньте ощущать себя таким фантастическим эго!» (12, 128).

На самом деле Ницше индивидуалистом не является, и целым не увлечён. Эта альтернатива и возникающая из неё постановка вопроса ему не свойственна и в приведённых тезисах не содержится. Его индивидуализм — это преданность вещам, самого себя он ценит лишь постольку, поскольку в нём говорит необходимость бытия. Замкнутое на себя индивидуальное вот-бытие всегда для него чуждо и презренно, но существенное для него может проявиться только в вот-бытии, на основе подлинной самости.

Этому соответствует тот факт, что в его бесчисленных пренебрежительных высказываниях о массах невозможно найти лишённую экзистенции чуждость народу. То, что он часто говорит «народ», имея в виду массы, не должно вводить в заблуждение — это лишь словоупотребление. Собственно народ в своей субстанции ему не только не чужд, но постоянно присутствует в его



страстном стремлении избежать какой-либо путаницы. Он мучается, что мы «не обладаем национальным единством культуры» (10, 186). «И как может великий продуктивный ум долго выдержать среди народа … когда единство народного чувства утрачено» (НР, 121). Для него «ненациональный характер новой культуры Ренессанса — ужасный факт» (10, 410).

Таким образом, индивидуализм Ницше и его чуждость народу одни бесчисленные вырванные из контекста положения могут подтвердить, другие — опровергнуть. Важно видеть, что Ницше и в том и в другом случае не занимает позиции, в которой его упрекают, и что он воистину хочет жить именно в том, что обычно называется целое или народ. Ницше борется с проявлением того, что, выраженное в словах, так часто понималось превратно, но не с причиной; он отвергает не подлинную действительность и не постоянную возможность, но ту побочную причину, которая вносит искажения и обусловливает собой неистинную действительность, недействительность. Поэтому в формулировках Ницше присутствуют характерные оговорки:

Его «чуждость народу» есть воля к подлинному народу, как он его видит: «И всякий народ … представляет собой ценность ровно лишь постольку, поскольку он способен наложить на свои переживания клеймо вечности» (РТ, 150). «Народ характеризуется не только великими людьми, но и тем, как их признают и почитают» (10, 14). Народ для него — в меньшинстве призванных в силу своей творческой сущности к законодательствованию господ, в иерархии взаимно обуславливаемых и утверждаемых возможностей, возникающих из неравенства между людьми. В молодые годы веруя, затем отрекшись, Ницше в конце концов стал усиленно искать свой народ в далёком будущем. Он знал: с народом связаны не только те, кто его ведёт, кто идёт немного впереди, держась недалеко от него, в качестве направляющего, кто пребывает в его актуальной действительности, — но и те, кто спешит вперёд, испытывает возможности, кто показывает ему то, что в настоящий момент ещё не имеет всеобщего влияния. Народ, который действительно является народом (то есть не масса, исчерпывающаяся мгновением) и потому живёт, имея долгую память и широкие возможности в будущем, порождает этих свободных от иллюзий людей, этих авантюристов духа, этих героев одиночных вопросов и открытий, этих экспериментаторов, теоретиков и практиков истинного человечества, этих испытателей и непреклонных разоблачителей. Народ делает их возможными, терпит их, боится, когда замечает, но не следует им в настоящем. Возможно, это те, кому он, если они умерли давно, следует как истинно живым, даже и в этом случае толкуя их если не превратно, то всё-таки с изменениями. С таким народом, с субстанцией своего народа, был связан Ницше. Только исходя из такой самоидентификации беспощадную, на первый взгляд производящую впечатление голой враждебности критику современных ему явлений в Германии можно понять как подлинную самокритику.

Упрёк в чуждости народу и индивидуализме — лишь один из тех, которые, будучи распространены на всю экзистенцию, утверждают бессубстанциальность ницшевой мысли, а тем самым и самого Ницше. Есть смысл прибегнуть к наиболее острой возможной критике, чтобы упрёк заострился до предела и подтолкнул нас к решению исходя из собственного экзистенциального опыта изучения Ницше.

Мысль Ницше не боится ничего. «Всякому человеку мы оказываем стократное уважение, но когда пишут, я не понимаю, почему не доходят до последнего предела своей честности» (11, 174). Эта честность, однако, принимает такую форму, что Ницше дозволяет ей пробовать и высказывать абсолютно любые мысли. Для Ницше больше не существует никаких границ, не существует ничего запрещённого и невозможного. Такое отсутствие меры ведёт к упрощению вещей в несложных антитезах, оборачивается недостатком почтения к великим (Кант — китаец из Кёнингсберга, Шиллер — трубач морали из Зекингена, и т. д.), так что образ духовных субстанций и людей искажается. Усиление выразительности, резких оценок, требований эксцентричности и повышение уровня самосознания неизбежно либо вводит в обман, либо вызывает отторжение.

Правда, Ницше уже давно знает о «двух вполне высоких вещах: мере и середине». (СМИ, 229); он часто высказывал своё неприятие фанатизма. Но для Ницше оказалось возможным отвергнуть меру, пусть и в священном трепете перед нежеланной судьбой: «Мера чужда нам, сознаёмся в этом; нас щекочет именно бесконечное, безмерное …» (ПТСДЗ, 345). Его «современное бытие» выглядит для него как «сплошной hybris … hybris — наша установка по отношению к Богу, я хочу сказать, к какому-то мнимому пауку, притаившемуся за великой паутинно-рыболовной сетью причинности … hybris — наша установка по отношению к нам самим, ибо мы производим над собою такие эксперименты, каких не позволили бы себе ни над одним животным … что толку нам ещё в “спасении” души! Затем мы сами лечим себя: болезнь поучительна …» (КГМ, 485). И, наконец, звучит триумфально: «Мы, имморалисты, сегодня единственная сила, не нуждающаяся в союзниках … Мы пришли бы к власти и к победе ещё не владея истиной … Волшебная сила, сражающаяся за нас, — это магический эффект крайностей, соблазн, осуществляющий всё экстремальное: мы, имморалисты — мы экстремальны» (16, 194).

Возникает вопрос: помимо того что такого рода приятие безмерности было неким опытом, имело ли оно экзистенциальное основание своей возможности ещё и в мышлении Ницше в целом. Это приятие следует толковать как проявление исключительности. Кто обретает бытие и стремится сообщить о себе исходя из некоего нового первоначала, находясь посреди старого мира, до последнего уголка являющегося чем-то само собой разумеющимся и уже разоблачённого в своей видимости, тот говорит слишком громко и демонстрирует безмерную агрессивность, ибо постоянно находится под угрозой задохнуться от неуслышанности и непонятости, выступающей в качестве симптома его неосновательности и смертельной уязвимости во тьме этого мира. В сущности чуждый фанатизму по настрою и цели, он, тем не менее, вновь и вновь проявляет его. Ницше не мог достичь возможной для нереволюционного ума объективной разумности и надёжной рассудительности. Он растрачивал и компрометировал себя, и его глубокий ум оборачивался для него, как и для Прометея, hybris’ом. Безмерность есть проявление миссии, которая в его вот-бытии была невыполнимой.

Однако в толковании, не учитывающем неизбежной отчуждённости исключительного, основание, создающее возможность безмерности, может выглядеть и совсем по-другому: тогда кажется, будто вот-бытие Ницше не исполнено ограничивающей и полагающей границы любви. Подобно тому как его духовная атмосфера может производить впечатление холода, будучи холодной даже в пламени страсти («Я — свет; ах, если бы быть мне ночью! … Но я живу в собственном свете, я вновь поглощаю пламя, что исходит из меня» ТГЗ, 75), как атмосфера его витальности кажется лишённой эротического влияния, так верное, надёжное присутствие любви в её исторической конкретности, кажется, никогда не может стать почвой его экзистенции.

Но если кажется, что никакого неколебимого основания живой исторической действительности уже нет, то для Ницше становится сомнительным всё, что имеет человеческую ценность, и каждый человек вплоть до глубин его души. Безмерность тогда фактически становится гибелью всякого определённого бытия. Кажется, будто страх проходит, когда чудовищные высказывания и суждения Ницше уничтожают ранее желанную им меру. Хотя Ницше постоянен в своей универсальной причастности диалектике, которую он переживает на собственном опыте, а не только мыслит, но эта серьёзность, эта вовлечённость всем своим существом по всей вероятности такова, что он, истощая самого себя, экзистенциально угасает.

Серьёзность Ницше обретает, соприкасаясь с действительностью, которую затем, однако, он мысленно фактически всё более оставляет, лишь помещая её мысленно в невольную беспросветность почти воображаемого вот-бытия. Кажется, он имеет опыт только для того, чтобы познавать; похоже, что у него бывают видения действительности как будущего, но сам он со своей исторической действительностью нигде не отождествляется. В этом смысле может показаться символическим «принцип», о каком он ещё студентом сообщал по поводу двух семестров, когда он принадлежал к корпорации студентов: «тем самым я выхожу за рамки своего принципа не увлекаться вещами и людьми дольше, чем это нужно, чтобы ознакомиться с ними» (Мусхаке, 8.65). Сбивает с толку то, что Ницше, хотя и никогда не предаётся эстетическому созерцанию и наслаждению, а скорее, страдает вплоть до отчаяния, всё-таки не способен найти почвы для своего якоря, а потому никогда не может соединиться ни с одним человеком, с идеей какого-либо призвания, с родиной. Он один со своими произведениями.

Когда мы следим за этими рассуждениями и видим стоящее за ними обширное знание Ницше именно о том, что он при их помощи оспаривал бы, будь они зафиксированы, — наполненную историческую экзистенцию, — то в конце концов возникает парадоксальный вопрос, не обуславливается ли экзистенциальными недостатками его натуры некая новая, чуждая нам экзистенция заботы о человеческом бытии в целом, не предоставляет ли для Ницше такая его отстранённость место и средство для понимания, которое для нас, других, может оказаться незаменимо ценным. Это понимание потому касается экзистенциальных возможностей столь определённо и ясно, что экзистенция эта не суждена тому, кто её проясняет: он осознаёт её из какой-то иной глубины — глубины экзистенциального исключения. Если это так, то величие Ницше заключается в том, что он чувствует Ничто, и благодаря этому говорит об ином, о бытии, более страстно и чётко, и даже может знать его лучше тех, кому оно, пожалуй, никогда не будет доподлинно известно и кто останется глух к нему. Отстранённость Ницше от действительности и его страсть к истине оказываются в его феномене взаимосвязаны. В частности то, какое значение имеет коммуникация с ближними, друзьями, соратниками,



со своим народом, открывается для Ницше именно благодаря тому, что в действительности он всего этого лишён.

Эти рассуждения необходимы, чтобы актуально иметь такую возможность, и кроме того, чтобы уяснить себе, верить ли им или нет. Внезапная пустота, которая может охватить при изучении Ницше, если ошибочно хотеть от него большего, чем он в состоянии дать: позитивной наполненности вместо импульсов, требований и сомнений, — позволяет таким конструкциям казаться, пожалуй, даже убедительными. Но сами по себе они непрочны: путём демонстрации отсутствия у Ницше экзистенции они утверждают фантастическую экзистенцию пустой возможности. При каждом упрёке против Ницше приходится признавать, что сам Ницше занимает противоположную позицию. Никто не видел и не требовал меры и благоразумия яснее, чем не знающий меры Ницше, никто не понимал коммуникацию и невозможность таковой глубже, никто не был более непреклонен в выборе своей задачи. Никто не мог определённее поставить под сомнение жизнь познания, чем он, желавший пожертвовать в пользу познания жизнью. В его безмерности, как и во всём сомнительном, заключены не воля и твёрдая позиция, а судьба. Идя по границе, где наполненность бытия отсутствует, он уже в лице скомороха находит свой истинный образ. Зловеще и неопределённо звучат его слова, направленные против сомнений в его любви: «Всякая великая любовь хочет не любви: она хочет большего» (ТГЗ, 212), и как какое-то извращение, которое всё ставит под сомнение: «Что знает о любви тот, кто не должен был презирать именно то, что любил он!» (ТГЗ, 46). Всё, что бы он ни говорил, нужно понимать не только в этом контексте, но и в контексте целого.

Однако целое для нас тут не представлено. Хотя стремление окончательно понять Ницше и полностью охватить его взглядом есть глупая и безрассудная спесь, но он всё-таки и не та фигура, которая в качестве себя самой не вызывает вопросов. Всякая конструкция неизбежно разбивается о его действительность, потому что таковая тем более остаётся загадкой, чем более богатой полагают её увидеть и чем с большего числа сторон познать. Тогда как всякое пробное подражание сомнениям Ницше было бы тотчас уничтожено чем-то иным и исправлено познаваемой стороной своей смысловой структуры, у самого Ницше всё было сплавлено в нечто более широкое. Он остаётся исторической уникальностью, которая при всех своих поразительных, уродливых, ускользающих сторонах восстанавливает себя, одаривая каждого, кто всерьёз соприкасается с его мышлением.

Есть философы, в положениях которых, чем далее продвигается понимание, тем более всё приходит во взаимосвязь, и в конце концов мы обретаем почву, благодаря которой всё оказывается готовым: целое находится, собственно говоря, в конце. Есть другие, которые возбуждают и манят, но бросают соблазнившегося читателя в пустоту, где ничего нет. И есть истинные философы, у которых нет ни почвы, ни пустоты, но есть глубина, которая отверзается, так что не видно конца: они затягивают всё глубже, но не бросают. У Ницше, кажется, можно встретить всё: соскальзывание внезапно теряющих вес понятий к банальности может у него иметь вид конца и обманчивой почвы; пустой горизонт бесконечности, Ничто может заставить утонуть в беспочвенности; уровня спекулятивного философского творчества он достигает лишь на первых порах. У него некий собственный ранг и некое новое философствование.

Никакая из рассмотренных критик не касается субстанции Ницше. Они учат, какие усилия и какая деликатность требуются, чтобы действительно приблизится к этому философу. Опровержения идей, выявления неадекватности содержаний, конструирования сомнений в экзистенции никогда не достаточно: нечто неопровержимое здесь восстанавливается и благодаря критике тем сильнее проясняется, пусть даже косвенно. Помимо всякой критики существует постоянная, осуществляемая всегда заново задача истолкования Ницше. Чтобы увидеть напоследок некий итог такового и ощутить в нём силу воздействия этого философствования, мы представим, во-первых, господствующую основную позицию Ницше — волю к чистой посюсторонности: это то, что на школьном языке называется «точкой зрения имманентности», что Ницше в качестве своего знания о переломном рубеже времён сформулировал в виде тезиса: «Бог мёртв», и что вменяется ему в вину как безбожие, — во-вторых, новый способ такого философствования, — и, в-третьих, возможность его освоения нами.

| распечатать

Другие новости по теме:

Другие новости по теме: