Четвёртая глава: Большая политика

Время: 30-08-2012, 22:13 Просмотров: 764 Автор: antonin
    
Введение: Смысл большой политики


Движимый страстным стремлением к подлинному человеку, Ницше сомневается в каждой из его действительных форм. Познавая истину, он разрушает для себя всякую стабильность. Бросая взгляд на эпоху, он видит всемирно-исторический упадок. Ни перед чем не останавливающееся отрицание влечёт Ницше подобно тяготеющему року. Он не стремится к этому отрицанию как таковому, но постоянно пытается извлечь из сложившейся ситуации нечто позитивное. Однако это позитивное не предлагает конкретный образ подлинного человека, которому теперь надлежит явиться, не сводится к указанию на то, как можно улучшить эпоху, не подразумевает выдвижение новой, существующей отныне истины. Позитивное это, по всей вероятности, имеет иную форму, чем указанные способы преобразования. Так как в своей беспристрастности Ницше не боялся уже ничего, он хотя и отказался от каждого из само собой разумеющихся до сих пор обязательств религиозного, нравственного, философского, научного или политического толка, но сделал это лишь затем, чтобы прийти к последнему источнику человеческих возможностей вообще. Ради обретения этих возможностей он продумывает свою «большую политику», свою метафизику «воли к власти», свою мистику «вечного возвращения». Для мыслителей до него ещё всегда сохранялась некая область, к которой они прилагали свои новые идеи; всегда ещё существовал некий мир, который не как целое, но в своих особенных содержаниях, сферах, задачах, оказывался для сознания иным. Теперь дело обстоит так, что нужно всё начинать сначала. Поэтому воля Ницше к позитивному характеризуется распространяющейся на всё неопределённостью ещё никогда не бывшего, которое, если его высказать, может быть сразу превратно истолковано как та или иная особенная позитивность.

«Большая политика» Ницше вытекает не из какой-то его отдельной заботы, но из единственной заботы, пронизывающей всё его существо, — из заботы о будущем и о ранге человеческого бытия. Необходимость роста человека и достижения им своих высших возможностей задаёт критерии политической мысли Ницше. Таковая развивается в трёх направлениях.

1. Ницше проясняет для себя политическую действительность (государство, война и мир, современное состояние европейской демократии). Он делает это не для того, чтобы достичь здесь некоего окончательного знания, но чтобы с помощью избыточных требований к возможному человеческому бытию произвести оценку: выбирая критерием свои ценности, сколь несомненные в их первоистоке, столь и понятийно неопределённые в их наличном диапазоне, он создаёт условия для того, чтобы проясняемые в процессе познания факты подтвердились или продемонстрировали свою несостоятельность.

2. Большая политика Ницше постоянно продумывает будущее — не для того, чтобы узнать, что действительно произойдёт (этого человек знать не может), но чтобы деятельно учитывать возможности грядущего. Речь идёт о будущем, которое нельзя рассматривать, как будто оно уже состоялось, но которое предстоит породить. Это политически осуществляемое будущее ещё совершенно неопределённо, в этой связи Ницше говорит: «Я люблю быть в неведении относительно будущего» (ВН, 629). Но видение будущих возможностей определяет теперешнюю волю, причём тем существеннее, чем больше становятся задействованы все эти возможности в их максимально широком спектре: «я хочу научить вас парить за мною в далёкую будущность» (12, 253). Средствами этих возможностей будущее воздействует на то, что мы хотим, на наше Теперь (14, 74). Ибо «будущее точно так же есть условие настоящего, как и прошлое. То, чему предстоит и надлежит быть, есть причина того, что есть» (12, 239).

Однако из-за множества возможностей какую-то одну линию событий, которые действительно произойдут в будущем, усмотреть невозможно; надо полагать, что единства в видении будущего для Ницше точно так же не существует, как не существует для него и окончательной программы будущего. Поэтому того читателя, который всё сказанное Ницше видит распадающимся во множественности и противоречиях, если он ждёт однозначной в своей высказываемости истины, которой он мог бы придерживаться, мысли Ницше о будущем, несмотря на их пластичность в деталях, вероятно, разочаруют. Вместо того чтобы стремиться узнать, как будет дело, Ницше, отказываясь от ясности определённым образом продуманных возможностей будущего, стремится «создать миф будущего» (12, 400).

Продумывая будущее, «большая политика» подходит к решительному осознанию текущего момента человека. Если настоящее означенным образом постоянно понимается исходя из самых отдалённых перспектив, то возникает подлинная проницательность в осознании эпохи. В ней берут начало великая ницшева забота и его ещё не бывалые притязания. Текущий момент для Ницше уникален. Всё говорит о том, что «вся наша европейская культура … как бы направляется к катастрофе … подобно потоку, стремящемуся к своему исходу, не задумываясь …» (ВВ, 3).

3. В этой предельной ситуации, чтобы устранить опасность, необходима некая крайность. Из основы человеческого бытия должно быть извлечено новое, которое могло бы совладать с упадком тысячелетий. Однако ещё ничего не происходит: «Чего же мы ждём? Не того ли, что поднимут великий шум герольды и затрубят трубы? Стоит тишина, которая давит — мы вслушиваемся уже слишком долго» (13, 362). Всё готово к полному изменению, «не хватает ещё только великих людей, которые могли бы убеждать» (11, 372). В величественной обстановке некоей ужасной пустоты Ницше выдумывает себе таких убеждающих людей. Благодаря им задача большой политики может быть выполнена. Что они должны делать в данный момент? Они станут радикальными переоценщиками всех ценностей и тем самым — «законодателями».

Но хотя



первоисток большой политики заключается в такой переоценке с точки зрения всего человеческого будущего, Ницше всё-таки не хочет начинать как будто с нуля, порывая со всем, что произошло. Пытаясь обрести независимость от традиционной исторической науки, он не хочет терять историю, которой только теперь, собственно, и можно овладеть. Лишь во всём спектре возможных вариантов как будущего, так и прошлого для него заключена возможность нового первоистока. В этом смысле он говорит: «Право на свои собственные ценности — откуда я взял его? Из прав всех старых ценностей и из границ этих ценностей» (12, 281).

Политика Ницше, не малая политика конкретных государственных ситуаций, не ближайшая политика фактических, вызывающих моментальные последствия политических действий, обладает такого рода первоистоком, лежащим до всякого определённого действия. Ницше зовёт его «творчеством» (см. аб. 519сл.). Понятийный состав политической мысли Ницше должен здесь определяться перспективой этого творческого начала, должен быть ориентирован против всего только лишь стабильного, только вот-сущего, направлен в некое неопределённое будущее. Созидающий законодатель обоснует его.

Мы пройдём по этим трём взаимопересекающимся путям Ницше, по пути его взглядов на политическую действительность, вносящих в неё ясность, по пути его видения возможного будущего, по пути, на котором он формулирует задачу большой политики. Но прежде пусть ещё одно характерное описание косвенно продемонстрирует контрастную сущность своеобразной ницшевой политической мысли.

То, что Ницше называет своей большой политикой, стало для него решённой проблемой лишь после того, как были оборваны все его связи. В молодости, вместо того чтобы мыслить политически, он жил активной надеждой на обновление немецкой культуры искусством Вагнера. Тогда он мечтал о некоем светском монастыре, ордене познания, желающем уже не изменить мир, но понять бытие; эта мечта напрямую вытекает из его отказа от политики: «чем же должна в будущем заниматься знать, если со дня на день разрастается убеждение, что ей неприлично заниматься политикой!» (УЗ, 110). Лишь благодаря своей оторванности от мира и одиночеству, но учитывая человеческого вот-бытие как целое в максимально широком горизонте современной эпохи и в самом отдалённом будущем, Ницше в конечном счёте начинает искать цель: «большая политика», продумывая всемирную ситуацию, призвана определить собой эпоху, решив тем самым вопрос, что получится из человека. Ницше полагает, что видит задачи такой политики, «задачи такой высоты, для которой до сих пор недоставало понятий»; ибо «когда истина вступит в борьбу с ложью тысячелетий, у нас будут сотрясения … какие никогда не снились … Понятие политики совершенно растворится в духовной войне … Только с меня начинается на земле большая политика» (ЭХ, 763).

Чтобы отличить свою политику от той манеры, в какой окружающий его мир после успеха в войне 1870–1871 гг. с буржуазным самодовольством предался политике текущего дня, придавая сиюминутному событию ложную значимость и неизменно оправдывая лишь фактическую силу как таковую, Ницше называет себя «последним антиполитическим немцем» (ЭХ, 700); он иронизирует: «На долю учёных, которые становятся политиками, выпадает обыкновенно комическая роль быть чистой совестью политики» (ЧСЧ, 441), и отзывается о философии: «Всякая философия, которая верит, что политическое событие может вытеснить или даже разрешить проблему вот-бытия, есть насмешка и карикатура на философию» (НР, 206; перевод данного фрагмента исправлен — пер.).

Если сравнивать Ницше с другими политическими мыслителями, то общим для всех них, в отличие от него, будет, пожалуй, признание некой чёткой определённости политического. Таковое чаще всего определялось для них Богом или трансценденцией, или соотносилась с той или иной отдельной специфической сферой человеческой действительности. Политическая мысль, например, (у Гегеля) может воплощаться в проектировании стабильных и становящихся тотальностей; тогда в качестве систематического целого она есть выражение самосознания некоей фактической действительности, выполняет функции какого-то частного оправдания или опровержения и преисполнена субстанциальным сознанием того объемлющего, которое существует. Либо она (у Макиавелли) может разворачиваться, рассматривая частные реальности и их значение для собственного законодательства власти; тогда разрабатывается типология ситуаций и правил поведения, как в смысле политической техники, так и в смысле непосредственной апелляции к нерационализируемым до конца действиям, вытекающим из воли к власти, присутствия духа или храбрости. Ницше не идёт ни одним из этих путей, не создавая ни конструктивного целого, как Гегель, ни практической политики, как Макиавелли. Он мыслит, движимый всеобъемлющей заботой о человеческом бытии, ещё, или уже, не обладая какой-либо объемлющей субстанцией. Он продумывает определяющий первоисток политических событий, методически не углубляясь в отдельные конкретные моменты реального политического поведения, которое можно ежедневно наблюдать в борьбе сил и столкновениях людей. Он хочет породить движение, которое коснулось бы последних оснований человеческого бытия, своей мыслью вовлечь в это движение слушающих и понимающих его людей, без того, чтобы содержание этого движения уже было определено и ограничено государственными, национальными и социологическими рамками. Содержание это, определяющее все суждения, является у него, скорее, всеохватывающей позицией по отношению к бытию в целом, это уже не только политика, но философия, благодаря которой в изобилии возможностей, лишённом какого-то рационального принципа, противоположные и противоречивые из них могут быть опробованы только под водительством идеи спасения и обогащения человеческого бытия.

Поэтому по сравнению с великими традиционными научно-политическими и философско-историческими конструкциями в политической мысли Ницше неизбежно отсутствуют последовательная дедукция и устойчивая понятийная система. Тем не менее она порождает некую совершенно однородную атмосферу, хотя и избегает каких бы то ни было содержательно однозначных высказываний. Подобно буре способна эта мысль пронестись через душу, но она невразумительна, если ждать от её содержания и понятий ясности и однозначности. В той мере, в какой политическая мысль Ницше стремится создать такую атмосферу, она избегает всего, что могло бы выглядеть подобно доктрине. Самые различные возможности опробуются на равных правах, не сходясь воедино в какой-либо однозначной цели. Понятия отказываются выражать некую постоянную истину. Кажется, что они предлагают себя в качестве бесконечно гибкого средства в руках доминирующей, ничем не связанной воли к мышлению. При этом в формулировках они достигают максимума суггестивного эффекта. Лишь тот, кто соединяет способность преобразования с этой силой выражения, лишь тот усваивает смысл такого рода мышления.

Так как не разрушая ницшевой мысли невозможно сделать из политики Ницше рациональной системы, своеобразие этой волящей мысли в определённости её живой, непонятийной направленности можно почувствовать, лишь отыскивая проявляющиеся в ней противоположности.




Взгляды Ницше на политическую действительность


Идеи Ницше ориентированы на изначальные и сохраняющиеся неизменными необходимые структуры человеческих отношений, прежде всего на государство и на войну и мир, а вслед за тем на текущие политические состояния — европейскую демократию. Существенны для такого рода мысли как раз не конкретная определённость её того или иного частного содержания, но масштабные взгляды как таковые, в которых только и может возникнуть сюжет большой политики.

Изначальные необходимые структуры всех человеческих отношений

Границы человеческого вот-бытия, в которых и благодаря которым оно есть, образуются благодаря необходимости существования некоей суверенной инстанции управления, т. е. государства, и, далее, постоянной возможностью войны или мира. Ницше редко говорит о значении государства и войны в их конкретно-исторической форме и эволюции и о том решающем воздействии, которое они оказывают на исторические обстоятельства. Скорее, он философствует и имеет в виду главным образом всеобщую пограничную ситуацию, в которой пребывает человек.

Государство. Первопричиной государства и его постоянной действительностью является для Ницше свирепая, ненасытная, порабощающая массы насильственная власть. Без неё, однако, ни человеческого общества, ни творческих индивидуальностей не существует. «Только железные скрепы государства так прижимают огромные массы друг к другу, что … неизбежно происходит … расслоение общества с его … пирамидальной структурой» (9, 154). Поэтому государство основывается на некоей свойственной человеческому бытию необходимости, которая, однако, и изнутри воздействует дисциплинирующим образом; поэтому, несмотря на своё насилие, имеющее в жизни губительные последствия, оно воспринимается как большое благо. Так, всякая история учит не только тому, «как мало вскоре начинает заботить покорённых ужасное происхождение государства», но и воодушевлённой преданности ему, когда «сердца невольно преисполняются очарованием становящегося государства, предчувствуя глубокий скрытый умысел …, когда государство рассматривается даже с каким-то пристрастием — как цель и высший образец самопожертвования и проявления долга отдельных людей» (9, 155).

Задаваясь вопросом о воздействии этого условия вот-бытия на человеческое бытие, Ницше ставит целью выяснение смысла и ценности государства. В государстве он видит силу, формирующую подлинного человека, нацию и культуру (см.: 9, 147–165).

Лишь благодаря государству существует культура. Хотя утверждение, что культура невозможна вне «довольного рабства» и вне условий, способствующих возникновению государства, есть «коршун, терзающий печень Прометея-покровителя культуры» (9, 151), но стремиться отрицать эти условия означало бы отрицать саму культуру. Лишь благодаря государству состояниям человека свойственна устойчивость. Если непрерывно приходится начинать сначала (9, 261), никакая культура вырасти не в состоянии. Поэтому «великой целью государственного искусства должна быть устойчивость, которая перевешивает всё остальное, ибо она гораздо ценнее, чем свобода» (ЧСЧ, 359), Современная ему ситуация, в которой ничто не планируется далеко вперёд, есть для Ницше признак утомлённой государственности: тот факт, что «индивид не ощущает никакого особого желания полагаться на устойчивые, рассчитанные на века институты», составляет роковое отличие «нашего суматошного эфемерного существования от неторопливого спокойствия метафизических эпох».

В то же время в необходимой действительности государства Ницше выявляет опасность. Если государство отрывается от творческой основы, оно становится силой, уничтожающей за счёт нивелирования подлинное бытие человека. Такое государство, когда оно прославляется, Ницше называет «новым идолом», рассматривая его в качестве врага как раз того, что призвано делать возможным или порождать истинное государство — нации, культуры, человека как творческой индивидуальности.

Государство, извращающее собственную цель, становится тогда, во-первых, «смертью народов». Это «самое холодное из всех холодных чудовищ» лжёт: «Я, государство, есмь народ» (ТГЗ, 35). Если народ живёт не в государстве, то господствует ощущение массы: «Рождается слишком много людей: для лишних изобретено государство!» (ТГЗ, 35).

Государство, упускающее смысл собственного существования, становится, во-вторых, врагом культуры! Ницше идёт вразрез со своим собственным прославлением государства при рассмотрении рождённой в государстве греческой культуры, когда он имеет в виду современное государство как нетворческое орудие могучей силы в руках массы «лишних»: «“культурное государство” есть только современная идея … Все великие эпохи культуры суть эпохи политического упадка: что велико в смысле культуры, то было неполитичным,



даже антиполитичным… У Гёте взошло сердце при появлении Наполеона, — оно зашло у него во время “войн за свободу”» (СИ, 591). «Культура обязана высшими своими плодами политически ослабленным эпохам» (ЧСЧ, 441).

Государство, в-третьих, оборачивается гибелью для отдельного человека. Оно «есть мудрая организация для защиты индивидов друг от друга; если чрезмерно усовершенствовать его, то в конце концов индивид будет им ослаблен и даже уничтожен — т. е. будет в корне разрушена первоначальная цель государства» (ЧСЧ, 365; перевод данного фрагмента исправлен — пер.). «Там, где кончается государство, начинается человек, не являющийся лишним: там начинается песнь необходимых, мелодия, единожды существующая и невозвратная» (ТГЗ, 37). Поэтому: «Как можно меньше государства!» (11, 368).

Наконец, предельное уничижение государства просматривается в следующем тезисе Ницше: «Действие человека, который жертвует государством, чтобы не стать предателем собственного идеала, может оказаться высшим достижением, исключительно ради которого потомками и принимается во внимание всё существование этого государства» (13, 177).

Несмотря на всю сомнительность частностей этого явления Ницше оставляет неприкосновенными высшие проявления государства как границу человеческого вот-бытия: на более благородных людей государство действовало «как ощущение чего-то высшего», — почему? «При возникновении государства силу имели» не «точка зрения благоразумия, но импульсы героизма: вера, что есть нечто более высокое, чем суверенитет отдельного лица». Влияние имеет «благоговение перед родом и старейшинами …благоговение перед смертью … преклонение перед чем-то духовно превосходящим и победоносным, восторг воплощённой встречи со своим идеалом» (13, 195).

Таким образом там, где Ницше оценивает развитие народа в государстве и благодаря ему, содействие в нём и благодаря ему культуре и отдельным творческим людям, там государство для него желанно, там же, где функцией государства становится закрепощение, осуществляемое в пользу массы и посредственности, где единственный в своём роде, незаменимый человек ему уже не важен, а важны только «лишние», которых можно заменить, там Ницше отвергает его как гибель для человека.

Для Ницше двум этим аспектам государства соответствует двойной смысл права. Хотя в каждом случае право есть «воля к увековечению соответствующих отношений власти» (13, 205), но последние являются либо господством желаний посредственности, которая стремится установить право с единственной целью заполучить гарантированное существование — в этом своём качестве право оборачивается бесконечным накоплением законов; либо лежащие в основе права отношения власти приводят к господству благородных высот человечности — тогда смыслом права становится обеспечение иерархии созидающих. Если в первом случае законодатель был не чем иным, как безличным законотворческим механизмом, во втором случае он становится личностью и тем самым чем-то бо?льшим, чем закон. Да и основания для наказания в том и в другом случае существенно различаются: в первом случае это акт полезности (возмездие, устрашение, исправление), идущий на пользу общества или преступника, во втором случае наказание проистекало бы из «воли к образовывающей силе» (13, 197) и мерилом права стал бы образ истинного человека: «Необходимо, чтобы общество в качестве своей предпосылки репрезентировало высший тип “человек” и чтобы оно отсюда выводило своё право бороться с тем, что ему враждебно, как с тем, что враждебно само по себе» (13, 196).

Каким бы Ницше ни виделось государство, он не прославляет «государство само по себе», но, во-первых, рассматривает его действительность без каких бы то ни было иллюзий, а во-вторых, выявляет функциональное значение государства, в силу которого оно может либо возвести человека на определённую высоту, либо обезличить его. Предъявляемое государству требование служить последнему смыслу человека и его творческим возможностям становится критерием оценки его действительности.

Война и мир. Ницше имеет в виду войну, которая в своей неотвратимой действительности образует границу человеческого вот-бытия — уничтожая и в то же время обуславливая его. Война связана с государством, этой последней определяющей ход вещей инстанцией, которая возникает из-за войны и в свою очередь бывает её причиной. Без войны перестало бы существовать и государство. Войну и возможность войны порождает засыпающее чувство государства (9, 72). Уже молодой Ницше выражает мнение: «война для государства есть точно такая же необходимость, как раб — для общества» (9, 162), а поздний Ницше повторяет: «Жизнь есть результат войны, само общество — средство для её ведения» (ВВ, 36; цитируемый фрагмент изменён — пер.).

Однако врагом мира или певцом войны Ницше не является. Его честность не позволяет ему занять какую-то окончательную и однозначную позицию — как если бы некая познаваемая граница нашего вот-бытия подчинялась нашим суждениям и нашим законам.

Поэтому Ницше оказывается захвачен идеей мира. Но его мир носит иной характер, чем в пацифистской трактовке, выражающей стремление добиться мира за счёт превосходства в вооружённых силах, т. е. путём насилия, или желающей способствовать его достижению путём постепенного разоружения. Всем утопиям он противопоставляет другую утопию: «И, может быть, наступит великий день, когда народ, отличавшийся войнами и победами … добровольно воскликнет: “мы разбиваем свой меч!” … Сделаться безоружным, будучи перед этим наиболее вооружённым, из неких высоких чувств — вот средство к действительному миру … Нашим либеральным народным представителям некогда, как известно, думать о природе человека, иначе они знали бы, что напрасно трудятся, стараясь достичь “постепенного ослабления бремени милитаризма”» (СЕТ, 379).

Эта героическая идея мира радикально отлична от всякого пацифизма. Она касается внутренней позиции человека, всего его существа. С другой стороны, она далека от кантовской идеи вечного мира, в рамках которой определённые условия возможности достижения мира задаются принципами разума. Однако ни Кант, ни Ницше непосредственных возможностей реальной политики вообще не продумывают, они выясняют требования идеи. Ницше до последнего не отказывается от идеи мира, пусть даже лишь как некоей возможности. Если она серьёзна, прозорливо заявляет он, она ни в каком смысле не может осуществляться путём насилия, и даже лишь в какой-то одной сфере вот-бытия не должна стремиться к борьбе с применением силы. Ницше предсказывает «партию мира», которая в силу этого не только запрещает себе и своим последователям вести войну, но перекрывает всякий путь, на котором может иметь место акт применения силы, и потому также «запрещает прибегать к помощи судов». Такая партия совершенно не желает борьбы. Так как она честна и отказывается от насилия не из-за недостатка сил, а благодаря возвышенности собственной природы, она лишена какого бы то ни было рессентимента и потому «враждебна всякой мстительности и всякому сочувствию». В силу своей чуждости привычному роду человеческого бытия она неизбежно накличет на себя «конфликты, противоречия, преследования: партия угнетённых, по крайней мере на время, а вскоре — великая партия» (16, 193).

Однако тот факт, что «партии мира» Ницше в этой связи сразу противопоставляет и грядущую «партию войны», которая с равно неумолимой последовательностью поступает наоборот — «мир чтит как средство для развязывания новых войн» (ВВ, 212; перевод данного фрагмента исправлен — пер.), означает со своей стороны, что он не скрывает пограничной ситуации человеческого вот-бытия и ханжески не игнорирует существующей действительности.

Неизбежность войн для Ницше имеет в первую очередь психологическое основание — стремление человека к крайностям: «Войны до времени являются величайшими возбудителями фантазии, после которых все христианские восторги и ужасы неубедительны» (11, 369). Опасные путешествия, мореплавания, восхождения на горы представляют собой непризнанные суррогаты войны. То, что из такого смутного устремления человека затем действительно возникают войны, представляется Ницше необходимым, если человеку не суждено утратить своих возможностей: «Только мечтательность и прекраснодушие могут ожидать от человечества ещё многого (или даже особенно многого), когда оно разучится вести войны». Будет уясняться, «что такое высокоразвитое и потому неизбежно вялое человечество, как современное европейское человечество, нуждается не только вообще в войне, но даже в величайшей и ужаснейшей войне — т. е. временном возврате к варварству, — чтобы не потерять из-за средств к культуре самой своей культуры и жизни» (ЧСЧ, 449–450).

Изначально философской настроенностью жить в опасности вызваны известные тезисы Заратустры: «И если вы не можете быть подвижниками познания, то будьте по крайней мере его ратниками … Вы говорите, что благая цель освящает даже войну? Я же говорю вам, что благо войны освящает всякую цель … Итак, живите своей жизнью повиновения и войны! Что пользы в долгой жизни! Какой воин хочет, чтобы щадили его!» (ТГЗ, 33–35). Тот же, кто, подобно «подвижникам познания», не ведёт войны, должен, однако, «учиться у войны; поместить смерть в круг интересов, за которые борешься, — это делает нас достойными уважения» (16, 353).

Тем не менее прославления войны как таковой Ницше желать не может. Подобно природе война действует «безразлично к ценности отдельного человека» (10, 483). Против неё можно сказать: «она делает победителя глупым, побеждённого — злобным. В пользу же войны можно сказать: в обоих этих действиях она варваризирует людей и тем делает их более естественными; для культуры она есть пора зимней спячки, человек выходит из неё более сильным для добра и зла» (ЧСЧ, 433).

Подлинный смысл такого рода идей заключается в следующем: стоять на границе и не обманываться относительно условий и происхождения всякого действительного вот-бытия. Ницше следует предельным требованиям и позициям, не отрицая тех оснований, в силу которых из них возникают противоположные возможности. Утраченный в отдельных, взятых самостоятельно положениях, смысл его идей восстанавливается в движении сквозь все возможности. Лишь их совокупность являет лик вот-бытия, так что его позиция побуждает к масштабности воззрений, к глубокой сопричастности, к размаху в том, что Ницше зовёт большой политикой.

Современная политическая ситуация (демократия)

Государство, война и мир исторически в своих формах способны к неограниченному изменению. То обстоятельство, что все человеческие отношения пребывают в постоянном становлении, делает каждый настоящий момент переходным. Но своё собственное настоящее Ницше признавал временем, во всемирно-историческом масштабе решающим, временем, которое протекает на рубеже двух столетий; он понимает его как конец бывшей до сих пор истории и как возможное начало новой. Рассматривая эту эпоху, как бы усваивая её содержание (см. аб. 826сл.), он в качестве всеобъемлющего, всё определяющего состояния видит демократию. Она одна может создать почву, на которой предстоит взойти формам будущего. После Французской революции она является политической действительностью,



переживающей подъём, — впервые во всём объёме её признал таковой Токвиль: «Демократизация Европы неостановима» (СЕТ, 373). Тот, кто сопротивляется ей, может делать это лишь теми же средствами, что предоставляет ему демократическая мысль, ускоряя тем самым процесс демократизации (СЕТ, 373). Политические акции, выступающие против него, в свою очередь лишь содействуют демократии (СЕТ, 383). Демократия есть рок, угрожающий в корне разрушить всё существующее.

При этом представление о том, что такое демократия, остаётся в значительной мере неопределённым. То, что имеет в виду Ницше, это пока ещё не какая-то из определённых форм политического строя, не какая-то политическая теория или доктрина. Это и не теория воли народа, которая приобретала бы значение посредством демократии, такая воля народа сама неконкретна и определяется лишь той формой, в которой она приходит к власти и которая со своей стороны накладывает на неё отпечаток. Когда желают видеть адекватное ей выражение, скажем, во всеобщем избирательном праве, благодаря которому последнее решение относительно судьбы всех принадлежит большинству, Ницше отвечает: основой этого права не может быть большинство, господство которого впервые конституируется в нём, его основой должно быть единогласие всех, кто изъявляет свою волю подчиняться большинству: «Поэтому достаточно уже противоречия весьма небольшого меньшинства, чтобы право это было вновь отброшено как недействительное, а непринятие всеми участия в голосовании и есть как раз такое противоречие, которое влечёт за собой падение всей избирательной системы» (СЕТ, 374). Однако это и другие соображения, многократно высказываемые Ницше, есть для него лишь нечто поверхностное. То, что подразумевается им под демократическим процессом, это, скорее, события, разворачивающиеся где-то в глубине: во-первых, государство и управление в течение полутора тысяч лет ощущали на себе влияние критериев христианской религии, и тогда ещё определяющих содержание и цели демократического движения, когда в своём религиозном качестве они уже категорически отвергаются; во-вторых, теперь, с отмиранием христианской веры, государство и управление обязаны и вынуждены существовать без религии.

1. Тот основной импульс, который Ницше предполагает обнаружить в общей картине явлений европейской демократии, объясняется христианским происхождением: когда человеком, достигшим наибольших результатов, был грек, злоупотребление властью со стороны Рима привело к успешному восстанию в рамках христианства со стороны бессильных, вследствие которого европейская история для Ницше означает с тех пор всё новые победы слабых, постоянное «восстание черни и рабов», которые при демократии и при социализме рвутся к последней победе.

2. Начавшееся отмирание христианской веры в свою очередь также привело в действие демократическое движение, в рамках которого массы хотят теперь править и быть управляемыми без религии. Ницше предлагает своё видение этих событий, которые, по его мнению, сопряжены с разнообразными переменами и преобразованиями (ЧСЧ, 442–446).

Управление стало возможным и приобрело устойчивый характер благодаря религии, так как она успокаивает душу во времена нужды и недоверия, не возлагая вину на правительство, и так как религия охраняет единство народного чувства. Когда религия начинает отмирать, это приводит и к потрясению основ государства. Вслед за этим начинают господствовать демократические импульсы — по своему содержанию представляющие собой секуляризированное христианство. Попадающее же под власть этих импульсов государственное управление — это уже не таинство, оно считается лишь орудием воли народа. Правительство уже не пользуется религиозной санкцией. После всех перипетий, связанных с переменой убеждений и бесполезными опытами в конце концов побеждает недоверие ко всем правителям: «Смерть государства, разнуздание частного лица (я остерегаюсь сказать: индивида) есть последствие демократического понятия государства». «Современная демократия есть историческая форма падения государства» (ЧСЧ, 445).

Ницше всесторонне, со всё новыми констатациями и нападками анализирует все аспекты демократического состояния живущих в оковах уже не осознаваемых христианских идеалов, однако неверующих людей. Так он описывает партии, которые принадлежат природе демократии как её существенное проявление (ЧСЧ, 463; СМИ, 244–247; УЗ, 96), так говорит о двух основных типах возникающих в этом состоянии общественных слоёв:

В утрачивающем религиозность демократическом мире значение сословий падает. Среди человеческих масс всё более выходят на первый план две определяемые внешним образом группы — имущие и неимущие, или буржуа и социалисты. Ницше видит и в тех и в других главным образом то, что является для них общим. Оторванные от религии и не имеющие новой почвы какой-либо созидательной экзистенции, они представляются ему вот-бытием, которое несмотря на всю сиюминутную власть иллюзорно и лишено будущего.

Так, у буржуа нет подлинного оправдания: «Собственностью должен обладать только тот, кто обладает умом, иначе собственность является социально опасной». Содержанием жизни имущих, так как у их экзистенции содержание отсутствует, становится стремление к обладанию большей собственностью; стремление это у них подобно поддержанию состояния борьбы со скукой. Они маскируются образованием и искусством, возбуждая тем самым «зависть бедных и необразованных … потому что позолоченная грубость … в так называемых “наслаждениях культурой”» внушает мысль, что «всё дело только в деньгах» (СМИ, 246–247). Единственным средством против социализма было бы: «самим жить умеренно и скромно … идя на помощь государству в его стремлении обложить … налогом всё излишнее … Вы не хотите этого средства? Но в таком случае, господа богатые буржуа, называющие себя “либералами”, признайтесь же, что в социалистах вы находите ужасным и угрожающим то самое влечение сердца, которое вы признаёте неизбежным в себе … Если бы вы … не имели состояния … то это ваше влечение сделало бы вас социалистами» (СМИ, 244–245).

Возражение Ницше против социалистов определяется тем фактом, что у них такие же убеждения, только при иных условиях; и они думают об одном только вот-бытии, а не о ранге человека. Так, они хотят «обеспечить подлым натурам праздность» (11, 367).

Из убеждений такого «социализма» Ницше пытается извлечь некий принцип. Этот принцип для него заключается в том, что социализм стремится не замечать «фактического неравенства людей» (11, 141). Так как принимать решения в этом случае фактически приходится посредственности и массе, он является «до конца продуманной тиранией ничтожнейших и глупейших» (ВВ, 77). Это выражается в «морали стадного животного»: «равные права для всех», «равные требования для всех», «стадо, не пастух», «овца равна овце» (14, 68). По его происхождению Ницше называет социалистический идеал продуктом «плохо понятого христианского идеала морали» (ВВ, 134).

В той мере, в какой социализм стремится стать ответом на рабочий вопрос, Ницше высказывается против этого вопроса, ибо он, по его мнению, неверно поставлен. Ницше в резком тоне поясняет: «Я совершенно не понимаю, что хотят сделать с европейским рабочим, после того как



из него сделали вопрос» (СИ, 617). Этот вопрос он может поставить лишь таким образом: Как человек достигает согласия со своей данной необходимой задачей и удовлетворённости ею? Каково происхождение ответственности за порядок, включающий в себя неравенство, если санкция со стороны религии перестаёт действовать?

Решающая основная черта демократической эпохи для Ницше определяется тем, что в этот период происходит с человеком. Он видит массу, давление этой массы, которой «слишком много», однообразное нивелирование. Ницше, требующий: «Избавьтесь от понятия народ: вы никогда не сможете мыслить его достаточно благородно и возвышенно» (НР, 146; перевод данного фрагмента исправлен — пер.), презирает массы. То, что он часто говорит о народе, подразумевая массу, можно легко исправить.

В массе претерпевают разложение люди, которые в народе сохраняют свою индивидуальность, приходят к самим себе и одновременно благодаря ему творят своё бытие друг с другом. Массы, в отличие от народа, не складываются из индивидов. Таковые «унифицируются … Так неизбежно возникает человеческий песок: все очень одинаковы, очень малы, очень совместимы, очень скучны» (11, 237). Демократическая эпоха не приемлет никакого человека более высокого рода (13, 30). Её человек уже не видит рангов; живут маленькие люди, которые уже не верят, как раньше, в святых и в великих праведников, буржуа, которые уже не верят, как раньше, в господствующую касту более высокого рода, научные ремесленники, которые уже не верят в философов (14, 210). Массы представляются Ницше «достойными внимания только в трёх отношениях: как плохие копии великих людей … как противодействие великим людям … как орудие великих людей; в остальном же побери их чёрт и статистика!» (НР, 164). Так как масса повсюду, в среде образованных и необразованных, люди во всех лагерях уже не отваживаются быть самими собою, и так как они прежде всего хотят благополучия, комфорта, удовлетворения, Ницше выводит из этого демократического мира ожидаемое следствие: «Следовательно, он пойдёт в направлении духовного рабства, — такого, какого никогда ещё не бывало» (12, 203).

Видение возможного будущего


Благодаря заботе Ницше о человеческом бытии его мысли направлены в будущее с такой энергией, что при изложении можно лишь с большим трудом отделить его объяснения политически всеобщего и настоящего, от постоянных размышлений относительно предстоящего. В настоящем он постоянно видит грозящую опасность и зачатки грядущего. Поэтому видение Ницше не только многообразно, но в основных своих аспектах альтернативно: он видит и закат и подъём человека. Воля мыслителя к большой политике, которая в рамках созерцательного прогноза фактически стремится осуществить деятельный прогноз — предотвратить или повлечь за собой то или иное возможное будущее, предполагает видение как разрушения, так и нового творчества.

Пути демократии

Для Ницше будущее демократии отнюдь не является однозначным. От случая к случаю им опробуются возможности, из которых бросаются в глаза три, указывающие в совершенно разных направлениях.

Одна возможность ориентируется на упорядоченный, структурированный мир, защищённый знанием и рассудительностью, сведённый воедино в некоем «союзе народов». Ницше, хотя и предполагает увидеть в людях своего времени, «сознательно и добросовестно трудящихся на пользу демократического будущего», нечто тоскливое и однообразное, но всё же мыслит о том исключительном, что, быть может, производится ими: «возможно, что потомство … о демократическом труде целого ряда поколений будет думать так же, как мы о постройке каменных плотин и охранительных стен — как о деятельности, при которой платье и лицо неминуемо покрываются пылью … По-видимому, демократизация Европы есть звено в цепи тех чрезвычайных профилактических мероприятий … которыми мы ставим себя в отличие от средневековья. Только теперь наступает эпоха циклопических построек! Только теперь возводится окончательно прочный фундамент, на котором может безопасно покоиться всё будущее!» (СЕТ, 373). Что такое этот фундамент, он едва ли продумывается: это все духовные силы, труды, приобретение знаний, учреждения, побеждающие тьму и хаос. На этом фундаменте, как ему кажется, возможен даже некий эффективный миропорядок: «Практический результат этой … демократизации выразится прежде всего в европейском союзе народов. Каждый отдельный народ, сообразно своим географическим границам, займёт положение кантона … Исторические воспоминания о существовавших доселе народах будут играть весьма незначительную роль, так как благоговейное чувство к ним постепенно будет вырвано с корнем …». В этом новом мире всё решалось бы согласно рациональным принципам и оформлялось бы с участием действенного разума. Будущим дипломатам одновременно придётся быть «исследователями культуры, знатоками хозяйства страны и её сообщений», они будут «иметь за собой не армии, но резоны и выгоду». Народ, обретающий в этой демократии всевластие, совершенно далёк «от социализма как от учения об изменении способа приобретения собственности». Но он будет регулировать распределение собственности, например, обложит налогом «биржевое княжество» и создаст «среднее сословие, которое забудет о социализме как о перенесённой некогда болезни» (СЕТ, 383–384). Эта демократия, о которой Ницше говорит «как о чём-то грядущем» (теперешняя, подчёркивает он, отнюдь не такова), «старается создать и утвердить как можно больше независимости», поборов и уничтожив трёх своих сильных врагов — нищих, богатых и партии (СЕТ, 384).

Вторая, притом противоположная, возможность открывается Ницше, если завоевать государство суждено социализму. Ибо социализм жаждет «такой полноты государственной власти, какою обладал только самый крайний деспотизм, и он даже превосходит всё прошлое тем, что стремится к формальному уничтожению личности». Опасность этого пути Ницше усматривает в том, что на нём не может возникнуть ничего продолжительного. Ибо так как социализм «уже не может рассчитывать на старое религиозное благоговение перед государством … то ему остаётся надеяться лишь на краткое и случайное существование с помощью самого крайнего терроризма. Поэтому он втайне подготовляется к террористической власти» (ЧСЧ, 446).

О третьей возможности Ницше высказывается лишь смутно. Если посредством демократии не найден тот первый путь рационального порядка и союза народов, и наступила «смерть государства», то открываются «горизонты, которые … не во всех отношениях могут быть названы печальными»: хаос не наступит, но «ещё более целесообразное учреждение, чем государство, одержит победу над государством». Правда, Ницше не угодно работать над распространением этого представления, в котором ещё никто не в состоянии определить, какие семенные зёрна должны быть рассеяны в том будущем. «Будем надеяться, что государство теперь ещё устоит добрый промежуток времени и что разрушительные попытки слишком ревностных и поспешных полуневежд будут отвергнуты!» (ЧСЧ, 445–446).

Всемирно-политическое развитие государств-наций

Эти образы возможного демократического будущего относятся большей частью к внутриполитическим состояниям. Таковые, однако, в течение всего того времени, пока существует большинство государств, определяются главным образом внешнеполитическими отношениями последних. Тем, как государства развиваются внутри самих себя и по отношению друг к другу, в конце концов будет определяться характер человека. Ницшево видение будущего оказывается зловещим. Он ждёт, «что теперь последуют, должно быть, друг за другом два-три воинственных столетия, равных которым нет в истории, … что мы вступили в классическую эпоху войны, учёной и в то же время



народной войны в величайшем масштабе» (ВН, 688); «будут войны, каких на земле ещё не бывало» (8, 117).

Смысл этих войн впервые в истории будет определяться тем, что речь здесь идёт о мировом господстве. Поэтому «эпоха национальных войн» связана со всем тем «промежуточным характером, который свойственен теперешним состояниям Европы» (8, 192); большие возможности грядущего обнаруживаются лишь при взгляде на целое: «Время мелкой политики прошло: уже грядущее столетие несёт с собою борьбу за господство над всем земным шаром, — понуждение к великой политике» (ПТСДЗ, 332). Политическая мысль способна нести свой подлинный смысл лишь с учётом этой цели. Важно «с хорошими перспективами вступить в борьбу за правление на земле» (13, 358); и сверх того — во всей духовной сфере, мысленно и письменно, «подготовить то пока ещё столь отдалённое положение вещей, когда добрым европейцам дастся в руки их великая миссия — руководство и наблюдение за культурой всего земного шара» (СЕТ, 310).

Ницше задаётся вопросом, что на этой траектории судьбы будут значить народы; он как бы проверяет их экзистенциальную физиономию. О некоторых он отзывается лишь мимоходом: «Американцы слишком быстро растратились, быть может, они только кажутся будущей мировой державой» (13, 355). «Никто уже не верит в то, что Англия сама достаточно сильна, чтобы продолжать играть свою старую роль хотя бы ещё пятьдесят лет … Сегодня пока ещё нужно быть солдатом, чтобы в качестве купца не потерять своего кредита» (13, 358). «В нынешней Франции … воля немощна более всего» (7, 155). Похоже, что в аспекте большой политике Ницше интересуется, собственно, только Россией и Германией.

В России Ницше полагает угадать признаки исключительной силы и некоего уникального будущего: «Признаки грядущего столетия: вступление русских в культуру. Грандиозная цель. Близость варварства. Пробуждение искусств, благородство юности и фантастическое безрассудство» (11, 375).

Что в политическом отношении станет с Германией? Думается, Ницше был в дурном настроении, когда сказал: «У самих немцев нет будущего» (8, 192), но он сказал также: «они люди позавчерашнего и послезавтрашнего дня, — у них ещё нет сегодняшнего дня» (ПТСДЗ, 360). Ницшева критика немцев, будучи преувеличенной, возникает из безграничной, часто разочарованной любви. Уже само то обстоятельство, что в немцах он больше не предполагает увидеть ничего, что для него представляет ценность, оказывается для него предзнаменованием будущего: «Немцы пока не представляют из себя ничего, но они становятся чем-то … мы, немцы, желаем чего-то от себя, чего от нас до сих пор ещё не требовали — мы желаем чего-то бо?льшего» (ВВ, 69).

В конструкциях мировой политики, создаваемых Ницше, главную роль играют две возможности: либо политический распад Европы как выражение общей тенденции к упадку, роковым образом преследующей Европу, с новыми комбинациями в мировом правительстве, либо политическое единство Европы и мировое правление, осуществляемое ею.

Последнее в идеях Ницше преобладает: «В чём я заинтересован, так это в единой Европе» (13, 357). Однако внешняя судьба Европы в мире определена в конце концов её внутренней судьбой, отсюда требование Ницше: «Заставить Европу сделать вывод, “волит” ли её воля к закату. Предотвращение осреднения. Лучше закат!» (16, 420). Быть может, Европа и есть этот клонящийся к закату мир; но столь же решительно Ницше усматривает в Европе единственный великий шанс человека вообще. С одной стороны, он видит будущего европейца «как самое умное рабское животное, очень работящее, в сущности очень нетребовательное, до крайности любопытное, многочисленное, изнеженное, слабовольное — космополитический хаос аффектов и интеллекта» (16, 288); опасность представляет «оглупление Европы и измельчание европейского человека» (13, 352). С другой стороны, сравнивая с расами, возникшими «вследствие влияния окружающей среды» и за счёт «прочно усвоенной роли», он видит возможных европейцев как некую «сверхрасу» (13, 323). Он жаждет «доброго европейца» и ждёт его исходя из «признаков, свидетельствующих о том, что Европа стремится к объединению». Уже у всех более глубоких и значительных людей этого столетия Ницше полагает увидеть подлинное общее стремление таинственной работы их души: «в виде опыта упредить европейца будущего» (ПТСДЗ, 375–376). Как всегда, Ницше и эти идеи опробует вплоть до их крайних следствий. Поэтому в подобном контексте «теперь, когда всё указывает на более крупные и общие интересы», национальное, как оно видится ему в его время, может означать для него, скорее, некую опасность: «Национальное, как оно понимается теперь, взятое как догма, прямо-таки требует ограниченности» (11, 137). Ницше усматривает величие Наполеона в том, что тот замыслил «Европу как политическое целое» (ВВ, 67), и полагает, что вправе констатировать: даже «экономическое объединение Европы грядёт с неизбежностью» (16, 193). Он не сомневается, будто видит, «что, в сущности, происходит—исчезновение сферы национального и создание европейского человека» (11, 134).

Однако всё это не составляет единственную возможность. Ввиду опасности того, что Европа окажется в «руках черни», Ницше то воображает, как спасти то, что останется: «заблаговременно спрятать то, что следует спасти! И наметить страны, куда, в силу их известной недоступности, может отступить культура — например, Мексика» (13, 360), то думает о возможной связи между Германией и Россией. Так как ему представляется, что «наибольшая и наисвежайшая сила воли накоплена у славян», он желает «объединиться с Россией: немецко-славянское господство на земле не принадлежит к числу самых невероятных возможностей» (13, 356). «Я усматриваю больше склонности к величию в чувствах русских нигилистов, чем английских утилитариев … нам нужны безусловные совместные действия с Россией … Никакого американского будущего!» (13, 353). Эта идея совместных действий вновь сходит на нет ввиду угрозы превосходства русского будущего. Перед этой угрозой, пожалуй, для Ницше в миг исчезает всё остальное: «Россия, весьма вероятно, станет господином Европы и Азии, она будет вести колонизацию и достигнет Китая и Индии. Европа как Греция под властью Рима» (13, 359); в качестве некоей возможности это продумано далеко вперёд; преимущество России подобно преимуществу церкви: «они умеют ждать» (13, 361).

Совершенно иначе Ницше мыслит, когда вновь активизируется его европейское сознание. Тогда в России с её огромными запасами силы воли он видит не только опасность, но и возможность пробуждения Европы путём самообороны. В этом случае ему по сердцу даже «такое усиление грозности России, которое заставило бы Европу решиться стать в равной степени грозной, т. е. … приобрести единую волю, долгую, страшную собственную волю, которая могла бы назначить себе цели на тысячелетия вперёд» (ПТСДЗ, 332).

Если во всех этих представлениях определяющей является тенденция ко всё большим единым образованиям — Европе, мировому правительству, то Ницше, с другой стороны, способен продумать и прямую противоположность этому, воображая себе, насколько формирование единых государственных образований испытывает давление извне — со стороны борющихся сил: «Раздробление на атомизированные государственные структуры является отдалённейшей, ещё призрачной перспективой европейской политики», а именно той, когда малые государства будут поглощены большими, большие — гигантскими, и, наконец, «гигантское государство лопнет, так как ему в конце концов не хватит пояса, который охватил бы его чрево. Вражда соседей» (11, 139).

Во всём этом видении будущего всё же вновь и вновь возникает некая точка, некий последний пункт, о который оно разбивается. Ничто не указывает на будущую стабильность мира. Наоборот, Ницше продумывает все угрозы, выявляющие нестабильность его собственного, современного мира. Он разрушает ту мнимую надёжность, при которой мир благодаря постановке целей в целом как будто в порядке. Выясняется, что нет уверенности в том, куда всё устремлено, не существует какого-то верного, однозначного образа действий. Это видение грядущего мира, лишённого почвы. Ницше не позволил бы связать себя какой-то одной из этих будущих возможностей.

Минуя все внутриполитические состояния и внешнеполитические комбинации Ницше в конце концов бросает взгляд на то, что может вообще получиться из человека.

Сущностные духовные изменения человека

В своём видении будущего Ницше порой касается самой сущности человека.

Так, техника создаёт ещё неизвестные доселе условия жизни, при которых человек может прийти к иному сознанию бытия и самого себя: «Благодаря покорению природы человечество в новом столетии, вероятно, приобрело уже намного больше сил, чем оно может израсходовать … Одно только воздухоплавание подрывает все наши культурные представления … Грядёт эпоха архитектуры, когда вновь будут строить для вечности, подобно римлянам» (11, 376). «В будущем будут существовать, во-первых, бесчисленные заведения, в которые время от времени будут отправляться, чтобы подлечить свою душу; во-вторых, бесчисленные средства против скуки — в любое время можно будет услышать чтеца и тому подобное; в-третьих, празднества, в которых множество отдельных изобретений будут соединены в общих целях этих празднеств» (11, 377).

При таких основывающихся на развитии техники изменениях, прежде всего в связи со всё более расширяющимися и усиливающимися возможностями науки, существует опасность, что культура погибнет от своих средств (ЧСЧ, 459; КГМ, 429). «Жизнь ощущается как всё более трудная, и, пожалуй, можно спросить, достанет ли изобретательности человека и для наибольших трудностей» (11, 139). Особенно невыносимым может стать знание: «Если … наука сама по себе приносит всё меньше и отнимает всё больше радости, внушая сомнения в утешительной метафизике, религии и искусстве», то жизни грозит опасность усомниться в самой себе; в этом случае ей нужны две противоположные силы: «иллюзиями, односторонностями, страстями нужно нагревать, а с помощью познающей науки — предупреждать дурные и опасные последствия чрезмерного нагрева». Если этого двойного требования окажется недостаточно, то можно предсказать: «интерес к истине … будет падать: иллюзия, заблуждение, фантастика шаг за шагом завоюют свою прежнюю почву … ближайшим последствием этого явится крушение наук, обратное погружение в варварство; опять человечество должно будет сызнова начать ткать свою ткань … Но кто поручится, что оно всегда будет находить силы для этого?» (ЧСЧ, 373–374).

Когда Ницше, далее, видит, что всё находится в состоянии опасных преобразований, когда он думает о возможной грядущей социальной революции, его отнюдь не поддерживает вера в то,



что в ней найдёт своё воплощение энтузиазм, испытываемый в ожидании прихода высшего человека; результат такой революции «будет менее значительным, чем думают: человечество может гораздо меньше того, чего оно хочет. Когда сильное впечатление и упоённость грозой проходят, выясняется, что для того, чтобы больше смочь, нужно было больше сил, больше навыков» (11, 369). Что получится для внутреннего постоянства человека после смерти Бога, после краха всего унаследованного нами от предков содержания вследствие разочарования от попыток обновления и вследствие немыслимых катастроф — о том можно смутно догадываться: может быть, в грядущем столетии «религиозных сил будет всё ещё достаточно для существования атеистической религии ? la Будда … и наука ничего не будет иметь против нового идеала. Но всеобщей человеческой любви не будет! Должен проявить себя новый человек. — Я сам далёк от этого и отнюдь этого не желал бы! Но это вероятно» (11, 376).

Когда Ницше бросает взгляд в самое отдалённое будущее, он подхватывает эволюционно-теоретическую идею о происхождении человека и представляет себе крайнюю возможность: человек, который возник из обезьяны, «снова станет обезьяной, причём не будет никого, кто был бы как-нибудь заинтересован в таком причудливом исходе этой комедии» (ЧСЧ, 371; перевод данного фрагмента исправлен — пер.).

Озабоченность Ницше этими роковыми возможностями и его надежда на высоких людей выражена в «Заратустре», в величественной символике двух противоположных образов — презренного «последнего человека» и «сверхчеловека», на которого падает вся надежда (ТГЗ, 8–12).

Новые господа

Ницше не только созерцает ожидающее нестабильный мир будущее, он продумывает возможность нового руководства. Если там он видит, что мир как бы соскальзывает неизвестно куда, то здесь он задаётся вопросом о новом объединении и перестраивании мира, который, лишённый руководства, дрейфует. Сам этот мир в своём порождаемом демократией состоянии имеет теперь для Ницше тот смысл, что превращается в средство для осуществления нового господства. Хотя в своих оценках Ницше никогда не приемлет демократии, как она встречалась ему в действительности, но, воспринимая её как судьбу Запада и как исходную точку исключительно обнадёживающих возможностей, он всё же с ней смиряется. О Заратустре он говорит, что ненависть того «к демократической нивелирующей системе» находится «лишь на переднем плане», и что он, скорее, «рад, что она ограничивается этим. Теперь она может решать свою задачу» (12, 417). Это значит: демократия, согласно Ницше, создаёт предпосылки некоего будущего господства, ещё небывалого, охватывающего землю в целом. «Демократизация Европы» находит своё оправдание в том, чему она создаёт возможности, представляя собой «вместе с тем невольное мероприятие к распложению тиранов» (ПТСДЗ, 362). Ибо из-за выхолащивания религиозной веры и, вследствие этого, из-за краха всех до сих пор значимых ценностей, из-за неуверенной жизни почти у всех людей всех слоёв, из-за превращения человека в «песок» ненадёжность становится в конце концов «столь велика, что перед каждой силой воли, которая приказывает, люди падают в прах» (16, 194). Те же самые условия, при которых в общем происходит приведение людей к уровню посредственности, возникновение «трудолюбивого … стадного животного “человек”, создают возможность и для появления “исключительных людей, обладающих опаснейшими и обаятельнейшими качествами”. Сильный человек должен будет оказаться сильнее и богаче, чем он, может быть, был когда-либо до сих пор» (ПТСДЗ, 362).

В вопросе о сущности этих новых господ обобщаются мысли Ницше о политическом будущем. В ожидании грядущих господ, пользующихся демократией, но упраздняющих её как таковую, основная идея заключается в том, что их сущность принудительно определяется ситуацией.

Во-первых, ход вещей уже не может оставаться предоставленным самому себе. Взять же его в свои руки может лишь поистине выдающееся, мысленно объемлющее все человеческие возможности в целом человечество. «Необходим новый род философов и командующих».

Во-вторых, в безбожную эпоху эти господа должны быть такими людьми, которые, не веруя в Бога и не обращаясь к Нему с вопросами, имеют выдержку формулировать свои решения с той же степенью ответственности, которая раньше обеспечивалась верой в Бога. В особенности совершенно новым является их отношение к народу. В отличие от господства народа, которое в демократических условиях, в конечном счёте лишь нивелирующих и развращающих, существует как господство тех качеств, которые характерны для массы, это господство должно, скорее, вырастать из связи между субстанцией повинующихся и волей господ. Однако происходит это уже не путём активного понимания со стороны повинующихся, а за счёт того, что слабость обезбожившейся массы обращается с призывом к силе: господа земли «ныне призваны заменить Бога и внушить глубокое, безусловное доверие к себе со стороны подчинённых» (12, 418). Надежду Ницше составляет «отважная господствующая раса, располагающаяся надо всей чрезвычайно культурной стадной массой» (16, 336).

Поэтому судьба человечества — в грядущих господах. Ницше продумывает открывающиеся перед ними возможности и грозящие им опасности. То, чем они могут быть, зависит, с психологической точки зрения, от того, над какого рода массой они должны господствовать. Ибо господа — это не диктаторы, отдающие приказания исходя из какой-либо абстрактной истины или сверхчеловеческого величия; они должны быть мужами, завоёвывающими в безбожном мире безусловное доверие массы лишь тем, что они мужи народа. Эти господа должны в сущностном взаимодействии с теми людьми, над которыми они господствуют. Решающим является то, каким народом преодолевается возможность стать массой (см. аб. 1498сл. — Ницше о народе).

Что есть масса, с одной стороны определяется сущностью господ. Ницше наблюдает, как это отношение проявляется в его собственное время: «Сетуют на распущенность массы … масса проявляет себя распущенной в той мере, в какой проявляют себя распущенными образованные лица; идут во главе неё в качестве вождей и предпочитают жить, как им угодно; массу возвышают или портят соответственно тому, возвышают ли, или же портят себя самих» (11, 142).

С другой стороны, господа зависят от того, какого рода эта масса: «Организующая насильственная власть наибольшей степени значимости, например, Наполеон, должна иметь отношение к роду того, чему надлежит быть организованным» (14, 64ff.). Поэтому: «Кто до сих пор имел дело с человеком большого размаха, тот оценивал его по его основным качествам … Так поступал Наполеон. Он не интересовался христианскими добродетелями, воспринимая их как то, чего вообще не существует» (13, 329). «Но сам Наполеон был развращён теми средствами, которые он был вынужден применять, и утратил благородство характера. Утверждаясь среди иного рода людей, он мог применять иные средства; а в том, чтобы кесарю приходилось достигать такой испорченности, никакой необходимости не было» (16, 376ff.).

Перед лицом необходимости управлять человеческими массами так, чтобы мог вырасти человек более высокого ранга, и ввиду ужасной опасности, угрожающей в демократическом мире человеку как таковому, Ницше жаждет этих людей и выражает озабоченность: «Образ таких именно вождей чудится нашему взору … необходимость подобных вождей, страшная опасность, что они могут не явиться или не удаться и выродиться, — вот что, собственно, озабочивает и омрачает нас» (ПТСДЗ, 322).

Ницше представляет себе образ этих действительно новых господ, хотя и не может придать ему какой-то законченной формы. «Господа земного шара» будут «новой аристократией духа и тела, культивирующей себя, вбирающей в себя все новые элементы…» (14, 226). Он видит «их новую святость, их способность отказаться от счастья и удовольствия. Они дают низшим право на счастье, не себе» (12, 418). Они будут основываться на самом жёстком законодательстве в отношении самих себя, «в котором воле людей-философов, отправляющих насильственную власть, и воле тиранов-художников даётся срок на тысячелетия, — высший род людей, пользующихся демократической Европой как орудием, с целью заполучить в свои руки судьбы земли, чтобы в качестве художников придать форму самому “человеку”» (16, 341). Они будут иметь настрой, о котором написано в «Феаге» Платона: «Каждый из нас хотел бы, где только это возможно, быть господином всех людей, лучше всего — богом» (16, 340).

Эти новые господа, имея своей целью не только закрепление отношений господства, но и повышение в индивиде его возможного человеческого уровня, отныне осознанно возьмутся за преобразование человека, которое до сих пор, в демократическую эпоху, происходило лишь в направлении уравнивания. Такое долгосрочное культивирование должно подготовить то, что только и делает возможным «продолжительное существование



сословий» (СЕТ, 381): удовлетворённость человека в целом, а именно такая, чтобы в неизбежном «рабстве» человек находил возможности роста. Предпосылкой этому является требование не мерить каждую из разновидностей человека по единой, якобы общечеловеческой мерке. Характер каждого из способов вот-бытия, необходимых в рамках целого, должен предполагать способность к самоприятию, и те, кто господствует, должны ему в этом помогать. Так как «для посредственности быть посредственностью есть счастье … было бы совершенно недостойно более глубокого духа в посредственности самой по себе видеть нечто отрицательное». «Мастерство в одном, специальность» как «естественный инстинкт» должны быть поощряемы как настроенность на своеобразное приятие жизни. Но все те, кто «хоронит инстинкт, удовольствие, чувство удовлетворённости рабочего с его малым бытием», должны быть отброшены (А, 686).

Основной проблемой в этом человеческом преобразовании являются отношения рабочих и работодателей в связи с характерными особенностями тех и других. Демократический мир, согласно Ницше, упустил здесь все шансы: следует не эксплуатировать удобные возможности для получения прибыли, но принимать в расчёт «благосостояние рабочего, его телесное и душевное удовлетворение». Было ошибкой только использовать труд, не думая о рабочем как о целостном человеке. Имевшая место до сих пор «эксплуатация рабочего была глупостью, хищничеством за счёт будущего, угрозой обществу» (СЕТ, 381). Ницше предвидит

| распечатать

Другие новости по теме:

Другие новости по теме: