Книга первая. Жизнь Ницше

Время: 30-08-2012, 19:23 Просмотров: 1514 Автор: antonin
    
Обзор


Так как без осознанного представления о жизни Ницше мы не можем достичь подлинного понимания его идей, есть смысл для начала вкратце напомнить факты[4].

Фактическая биография (см. хронологическую таблицу)

Ницше родился в семье священника в Рёккене. Священники были в числе предков обоих его родителей. Пяти лет он потерял отца. Мать переехала в Наумбург, где Ницше и его сестра, которая была младше на два года, росли в окружении родственниц. В десять лет он пошёл в Наумбургскую гимназию, в четырнадцать (1858 г.) получил право бесплатного обучения в школе Пфорта, этом почтенном интернате, где работали исключительно выдающиеся преподаватели-гуманитарии. В двадцать лет (в 1864 г.) он поступил в университет и сначала в течение двух семестров учился в Бонне, был там членом студенческой корпорации «Франкония», откуда вышел в 1865 г. по причине несоответствия своих идей действительному положению дел в корпорации. Из Бонна вместе со своим учителем Ричлем он перебрался в Лейпциг, стал наряду с Эрвином Роде блистательнейшим учеником этого мэтра филологии, основал филологический кружок, опубликовал ряд филологических исследований и ещё до получения учёной степени был приглашён на должность профессора в Базельский университет, куда его рекомендовал Ричль, писавший в Базель: «вот уже за 39 лет на моих глазах выросло большое число молодых талантов, но ещё никогда я не знал молодого человека … который так рано и в таком юном возрасте был бы настолько зрел, как этот Ницше … Если он, дай Бог, проживёт долгую жизнь, я пророчу ему со временем одно из первых мест в немецкой филологии. Сейчас ему 24 года: силён, здоров, отважен, крепок телом и духом … Он кумир … всех молодых филологов здесь в Лейпциге. Вы скажете, я описываю просто какой-то феномен — да, так оно и есть; при этом он любезен и скромен» (J. Stroux, Nietzsches Professur in Basel. Jena 1925. S. 36). «Он может всё, чего захочет» (ibid.).

Затем последовали двадцать лет жизни до наступления безумия. В 1869–1879 гг. Ницше был профессором в Базельском университете и одновременно, как и Я. Буркхардт, вёл занятия по шесть часов в неделю в Педагогиуме. Перед ним открылись двери самых аристократических домов Базеля. Он завязал более или менее близкие отношения с ведущими умами университета: Я. Буркхардтом, Бахофеном, Хойслером, Рютимайером. С Овербеком его связывала дружба и проживание под одной крышей. Кульминацией его общения с людьми и всей его жизни в целом, в чём он был убеждён до последнего проблеска сознания, были визиты к Рихарду и Козиме Вагнерам в 1869–72 гг. в Трибшене под Люцерном. После выхода книги о рождении трагедии он был изгнан из филологических кругов, где первый голос принадлежал фон Виламовицу: студенты-филологи перестали приходить к нему на занятия в Базеле. С 1873 г. начались болезненные состояния, побудившие его в 1876–77 гг. взять годичный отпуск, большую часть которого он провёл вместе с П. Ре в Сорренто, у Мальвиды фон Мейзенбуг; в 1879 г., в возрасте 35 лет, по причине болезни он был вынужден просить об отставке.

Второе десятилетие, 1879–1889 гг., Ницше провёл в путешествиях, переезжая с места на место, постоянно ища климат, способный облегчить его мучительные страдания, из-за смены времён года нигде не задерживаясь дольше, чем на несколько месяцев. Чаще всего он бывал в Энгадине и на Ривьере, иногда в Венеции, под конец в Турине. Зиму он проводил, как правило, в Ницце, лето в Сильс-Мария. В этой своей роли «fugitivus errans»[5] он жил на весьма скромные средства в простых комнатах, по целым дням гуляя на природе, защитив глаза от солнца зелёным зонтиком, вступая в общение с разнообразным путешествующим людом.

Если его ранние сочинения—«Рождение трагедии» и первое, направленное против Штрауса, «Несвоевременное размышление» — произвели сенсацию, снискав как бурное одобрение, так и резкое неприятие, то вещи, написанные позже, успеха не имели. Книги афоризмов едва-едва продавались. О Ницше забыли. В силу ряда случайных причин у него возникли серьёзные неприятности с издателями, в конце концов он стал печатать сочинения за свой счёт и только в последние месяцы сознательной жизни ощутил первые признаки грядущей славы, в которой ни на миг не сомневался.

После того как он оставил профессиональную деятельность, целиком посвятив себя собственной миссии, как он её осознавал, и живя как бы вне мира, в нём в периоды улучшения самочувствия порой пробуждалось желание заново установить связь с действительностью. В 1883 г. он планировал читать лекции в университете Лейпцига, однако университетские круги из-за сомнительного содержания его произведений сочли лекции Ницше невозможными. Ницше остался вне мира, всё больше сил отдавая своему делу.

В январе 1889 г., на сорок пятом году жизни, последовала катастрофа, вызванная органическим заболеванием мозга, в 1900 году, после продолжительной болезни наступила смерть.

Материал, заимствуемый из мира. Мир, открывшийся Ницше, мир, в котором он созерцает, мыслит и говорит, стал для него доступен — в первую очередь в юности — благодаря миру немецкого образования, благодаря гуманистической школе, поэзии, отечественным традициям.

Ницше увлекли занятия



классической филологией. Они не только дали ему широкое представление о древности, которым он отличался на протяжении всей своей жизни. Он, кроме того, имел счастье встретить в своей учёной деятельности подлинного исследователя: семинар по классической филологии под руководством Ричля был уникален по своей технике философской интерпретации; в нём участвовали многочисленные медики и прочие не-филологи, чтобы учиться «методу». В том мастерстве, в той исследовательской манере, которая культивировались на этом семинаре, было нечто общее для всех наук: последовательное отличение действительного от недействительного, фактов от домыслов, доказанного от мнения, объективной достоверности от субъективной убеждённости. Лишь благодаря ознакомлению с тем, что является общим для всех наук в целом, возникает ясное сознание того, что, собственно, представляет собой научное знание. Ницше получил представление о том, что такое сущность исследователя, его неподкупность, его неустанное критическое борение с собственной мыслью, его незамысловатая страсть.

Сильный интерес Ницше к педагогической работе был реализован лишь в незначительной степени. Задачи профессора и обязанности преподавателя в Педагогиуме[6] он выполнял с немалой требовательностью к себе, но со всё большим неудовольствием. Все десять лет его профессорской деятельности в нём непрестанно шла борьба, в которой он выжимает из тягостной для него профессии всё, на что способен, дабы исполнять свою миссию, которая даёт о себе знать изнутри и ещё не получила определённого выражения.

В 1867/68 гг. Ницше проходил военную службу в Наумбурге в конной полевой артиллерии. Служба завершилась досрочно, так как, прыгая в седло, он получил травму, которая привела к гнойному воспалению и болезни, продлившейся несколько месяцев. На войну 1870 года Ницше отправился добровольцем-санитаром. Так как он был профессором в нейтральном государстве, его лояльность по отношению к последнему запрещала ему служить с оружием в руках. Он заболел дизентерией и вернулся на свою должность преподавателя ещё до окончания войны.

Для характера миросозерцания Ницше существенно то, что начиная с двадцати пяти лет и до конца он жил за границей. В течение двадцати лет он наблюдал Германию извне. Это — особенно в поздний период, когда он непрерывно путешествовал, рискуя лишиться корней, — способствовало повышению остроты критического взгляда, давало возможность отвлечься от того, что считается само собой разумеющимся, и тем самым вынуждало его жить как бы в пограничном состоянии. Перемены влекли за собой всё новые ощущения, жизнь, вновь и вновь выходившую за рамки всего так или иначе устоявшегося, обострённую любовь и ненависть к наличию твёрдой почвы под ногами, недостаток которой делает чувства тем сильнее, чем меньше её в действительности.

Когда произошёл разрыв Ницше с миром, профессией, окружением, преподавательской деятельностью, он для получения нового опыта был вынужден обходиться чтением, из-за плохого зрения ограниченным, но охватывавшим чрезвычайно широкий круг тем. Поскольку мы знаем, какие книги он брал в библиотеке Базельского университета, и нам известна значительная часть его собственной библиотеки[7], то хотя и нельзя утверждать, что он все их прочёл, но можно быть уверенным, что они прошли через его руки и в том или ином смысле привлекли его внимание. Он просит присылать ему еженедельно публиковавшиеся библиографические указатели новых книг (Овербеку, 11.4.80); он вновь и вновь планирует поездки в города с большими библиотеками (напр., Овербеку, 2.5.84 и 17.9.87), но всё это никак не идёт дальше первых шагов.

Бросается в глаза большое количество естественнонаучных и этнографических книг. Ницше стремится наверстать то, что упустил, занимаясь филологией, — получить реальные знания. Вероятно, при беглом чтении эти книги увлекали его, но по большей части они не дотягивают до его уровня и призваны восполнить недостаток первоначального знакомства с биологическими и естественнонаучными предметами.

Поразительно, что? подмечает Ницше при поверхностном чтении. Он моментально схватывает существенное. Читая, он видит автора книги и чувствует, что тот действительно делает, когда мыслит и пишет, каково его экзистенциальное значение. Он видит не только предмет, но и субстанцию мысли автора, темой которой становятся такого рода предметы.

Нередко то или иное слово либо идея переходят из прочитанного к Ницше, не столько влияя на смысл его философствования, сколько давая материал для преемственности средств выражения. Равно несущественно как то, что слово «сверхчеловек» встречается у Гёте, «филистер от образования» — у Гайма, так и то, что выражения «перспективизм», «истинный и кажущийся мир» заимствованы им у Тейхмюллера, «декаданс» — у Бурже. Такова свойственная Ницше само собой разумеющаяся, непосредственная и в полном смысле слова преобразовательная восприимчивость, без которой невозможно творчество.

Ницше философствует уже ребёнком; в юности Философом для него становится Шопенгауэр; традиционный понятийный аппарат он заимствует у Ф. А. Ланге, Шпира, Тейхмюллера, Дюринга, Э. Ф. Гартмана. Из великих философов Ницше основательно читал только Платона, однако делал это как филолог (позднее он «замер от удивления, как мало он знает Платона» — Овербеку от 22.10.83). Содержание его философствования не проистекает для него в первую очередь из изучения данных авторов. Оно возникает из созерцания греческой цивилизации досократовского периода, прежде всего из чтения философов-досократиков, далее Феогнида, трагиков, наконец Фукидида. Изучение Диогена Лаэртского, предпринятое с филологическими целями, приносит ему историко-философские знания. Ницше, почти никогда основательно не изучавший великих философов, знающий большинство из них только из вторых рук, смог, тем не менее, за традиционными штампами мысли разглядеть первоистоки. С каждым годом он всё увереннее обращается с подлинно философскими проблемами, которые он постигает исходя из собственной субстанции.

Способ философствования Ницше не в меньшей степени, чем к философам в строгом смысле, приводит его к поэтам. В молодости он увлекается Гёльдерлином, особенно «Эмпедоклом» и «Гиперионом», затем «Манфредом» Байрона. В последние годы он испытывает сильное влияние Достоевского.

Быть может, ещё более изначальной и судьбоносной была причастность Ницше к музыке. Нет философа, который в той же мере, что и Ницше, был бы проникнут и даже одержим ею. Уже ребёнком всецело увлечённый музыкой, в юности безгранично преданный Р. Вагнеру и готовый посвятить служению его музыкальному творчеству свою жизнь, он запоздало признаёт: «и в конце концов я старый музыкант, для которого нет иного утешения кроме того, что может быть выражено в звуках» (Гасту, 22.6.87); в 1888 году привязанность к музыке ещё более усиливается: «Теперь музыка даёт мне столько ощущений, сколько, пожалуй, никогда ещё не давала. Она освобождает меня от самого себя, она отрезвляет меня от самого себя … при этом она делает меня сильнее, и всякий раз после вечера музыки наступает утро, полное энергических прозрений и идей… Жизнь без музыки есть просто заблуждение, маета, чужбина» (Гасту, 15.1.88; ср.: Сумерки идолов [далее — СИ], Ф. Ницше, Сочинения в 2-х тт., т. 2, М., 1997, с. 561); для него нет ничего, что его «действительно касалось бы больше, чем судьба музыки» (Гасту, 21.3.88).

Тем не менее всё тот же Ницше с той же страстью отвернулся от музыки. О времени после 1876 г. он пишет в 1886 г.: «Я начал с того, что принципиально и решительно запретил себе всякую романтическую музыку, это двусмысленное, высокомерное, одурманивающее искусство, которое лишает дух его строгости и весёлости и даёт почву для всякого рода неясного томления и расплывчатой чувственности. “Cave musicam”[8] — таков и сегодня мой совет всякому, кто в достаточной мере мужчина, чтобы блюсти чистоту в духовных вещах» (СМИ, пер. мой — Ю. М.). Подобные суждения о музыке звучат в полном согласии с тысячелетней традицией философствования, враждебного музыке: «Музыка не обладает звучанием, необходимым для экзальтации духа: когда она хочет передать состояние Фауста, Гамлета или Манфреда, она оставляет дух и рисует состояния души …» (11, 336). «Поэт стоит выше музыканта, у него более высокие притязания, а именно — на человека в целом; а у мыслителя притязания ещё выше: он стремится к полноте, сосредоточенности, свежести усилия и зовёт не к наслаждению, но к борьбе и к совершеннейшему отказу от всех личных влечений» (11, 337). Ницше полагает, что «фанатически-односторонне развитие рассудка и разгул ненависти и брани, быть может, порождены также стихийностью и недисциплинированностью музыки» (11, 339). Музыка «опасна» — «её роскошествование, радость воскрешения к христианским состояниям … идут рука об руку с нечистоплотностью ума и восторженностью сердца» (14, 139). Наиболее выгодной оказывается такая позиция по отношению к музыке, которая видит в ней что-то, что уже так или иначе является языком и должно найти для себя более подходящий язык в мысли: «Музыка—мой предшественник … Несказанно многое ещё не облечено в слова и мысли» (12, 181).

Из этой столь противоречивой установки по отношению к музыке Ницше, как может показаться, находит выход, разделяя музыку на романтическую, которая опасна, обладает затуманивающим воздействием, тяготеет к роскоши, и подлинную; последнюю Ницше хочет противопоставить музыке Рихарда Вагнера и полагает, что открыл её в произведениях Петера Гаста. С 1881 г. он начинает видеть в нём, как он полагает, «своего наипервейшего учителя», чья музыка родственна его философии (Овербеку, 18.5.81) и знаменует собой «звучащее оправдание всей моей новой практике и некое возрождение» (Овербеку, 10.82). На этом пути, где единственным образцовым произведением провозглашается «Кармен» Бизе (чего, однако, на самом деле Ницше не думал: «То, что я говорю о Бизе, Вы не должны воспринимать всерьёз; что касается меня, Бизе для меня совершенно не идёт в расчёт. Но как ироническая антитеза Вагнеру он действует очень сильно» — Фуксу, 27.12.88), Ницше в конечном счёте хочет от музыки, «чтобы она была ясной и глубокой, как октябрьский день после полудня. Чтобы она была причудливой, шаловливой, нежной, как маленькая сладкая женщина, полная лукавства и



грации» (ЭХ, 716).

Если окинуть взглядом ницшеву одержимость музыкой, если рассмотреть его сомнительные суждения, особенно столь беспомощные, но упорно повторяемые относительно ценности композиций П. Гаста, если вспомнить о его собственных композициях (суждение Ганса фон Бюлова, высказанное в 1872 г., с которым Ницше тогда согласился в ответном письме: «Ваша “Медитация Манфред” есть крайность фантастического сумасбродства, нечто исключительно неприятное и антимузыкальное, чего я уже давно … не встречал … быть может, всё это шутка, и Вы намеревались создать пародию на так называемую музыку будущего? … в Вашем горячечном музыкальном продукте ощущается необыкновенный, изысканный при всех своих блужданиях дух …»), то нельзя не согласиться, что его сила не в музыке. Ткань его существа, его нервная система музыкальна до беззащитности. Но музыка в нём как бы антагонист философии. Его мысль тем более философична, чем менее музыкальна. То, о чём Ницше философствовал, отбито у музыкального, отвоёвано у него. Как его подлинная мысль, так и испытанные им мистические откровения бытия лишены музыки и существуют вопреки ей.

Философствование Ницше находит в материале мира ещё один новый, характерный для него источник. Одно время он чрезвычайно ценил французов[9]: Ларошфуко, Фонтенеля, Шамфора, но в особенности Монтеня, Паскаля и Стендаля. Средством его философствования становится психологический анализ, не психология, которая исследует эмпирические причинные связи, но понимающая и социологически-историческая психология. Её опыт должен быть таков: «ещё раз добровольно пережить все оценки прошлого, равно как и их противоположность» (УЗ, 27). На том пути исследования, который ему здесь видится, он не отказался бы от сотрудников: «разве существует история любви, алчности, зависти, совести, благочестия, жестокости? … Делались ли уже предметом исследования различные подразделения дня, следствия правильного распределения труда, празднеств и досуга? … Собраны ли уже опытные наблюдения над совместной жизнью, например, наблюдения над монастырями?» (ВН, 520; ср.: ПТСДЗ, 277).

Всё, что происходит с ним в мире, отходит на второй план перед великими людьми, которых Ницше либо обожествляет, либо проклинает. Однозначное, несомненное величие он признаёт за Гёте, Наполеоном, Гераклитом. Неоднозначно великими он считает Сократа, Платона, Паскаля, оценивая их смотря по контексту самым противоречивым образом. Никогда он не приемлет Павла, Руссо, почти никогда — Лютера. Фукидид и Макиавелли восхищают его своей внятной правдивостью и неизменной реалистичной трезвостью.

Ницше разделяет с этими великими своё глубочайшее историческое сознание, связанное с его мыслью и натурой: они занимались теми же вопросами, что и он, они интересовались тем же, что и он, они жили с ним в одном и том же царстве духа: «Моя гордость — в том, что у меня есть происхождение … Тем, что двигало Заратустрой, Моисеем, Магометом, Иисусом, Платоном, Брутом, Спинозой, Мирабо, живу и я …» (12, 216). «Когда я говорю о Платоне, Паскале, Спинозе и Гёте, я знаю, что их кровь течёт во мне …» (12, 217). «Мои предки: Гераклит, Эмпедокл, Спиноза, Гёте» (14, 263)[10].

Портрет Ницше

Создаётся впечатление, что сообщения, оставленные о Ницше современниками, всякий раз что-то искажают. Его рассматривают с неуместных точек зрения, уподобляют идеалам и антиидеалам его времени, оценивают по ложным меркам, так, будто видят его сквозь кривое зеркало.

По-своему величественный, идеализированный образ, созданный сестрой, столь же мало соответствует истине, как и более реальный, фрагментарный, изменчивый и спорный образ Овербека. Отдадим должное обоим, особенно за предоставленные факты; но из-за скудости сведений поспешим прислушаться и к самым незначительным сообщениям со стороны всех, кто видел Ницше и беседовал с ним. Пожалуй, благодаря обилию таких одновременно затуманивающих описаний этот образ будет в первом приближении дополнен, но он не будет завершён, слишком многое оставит открытым, да и сам останется неоднозначным. Корректировать сообщения современников придётся, сравнивая их с непосредственно дошедшими документами (письмами, произведениями и заметками), имея в виду тот незабвенный тон, который присутствует во всём, что исходит от самого Ницше, включая все кляксы и помарки его записей. Приведём некоторые из этих свидетельств.

Дёйссен о Ницше периода учёбы в школе: Ницше был «абсолютно чужд всякой театральности как в положительном, так и в отрицательном смысле» … «я слышал от него много остроумных замечаний, но хорошие шутки получались у него редко» … «ему претили занятия гимнастикой, поскольку он уже в юном возрасте был склонен к полноте и к приливам крови к голове … Простое упражнение, какое тренированный гимнаст выполняет мгновенно … было для Ницше тяжкой работой, во время которой он густо краснел, начинал задыхаться и потеть …».
1871 г.: «Очки, которые он носит, делают его похожим на учёного, тогда как аккуратность в одежде, почти военная выправка, звонкий ясный голос этому противоречат» (W. u. N., S. 83). Дёйссен в тот же год: «Поздно, после одиннадцати, явился Ницше, который был в гостях у Якоба Буркхардта, живой, горячий, подвижный, самоуверенный, как молодой лев».

Коллеги: «Ницше был совершенно неагрессивной натурой и потому мог пользоваться симпатией всех коллег, кто его знал» (M?hly, S. 249). Эйкен: «я живо помню, как любезно относился Ницше к докторантам, как никогда он не был раздражён или неприветлив, но всегда разговаривал доброжелательно и в то же время свысока …».

О Ницше-доценте (Scheffler в кн.: Bernoulli I, 252): «Скромная, даже почти смиренная манера держаться … рост скорее маленький, чем средний. Голова на плотном и в то же время хрупком теле посажена глубоко … Ницше следил за модой дня. Он носил панталоны светлых тонов, к ним короткий жакет, а вокруг ворота — изящно повязанный галстук … длинные волосы … прядями обрамлявшие бледное лицо … Тяжёлая, почти усталая походка … Речь Ницше, мягкая и безыскусственная … имел одно преимущество: она шла из души! … Магия этого голоса …»

Один поляк в 1891 г. по памяти описывал Ницше, которого встретил в середине семидесятых годов (цитируется по: Harry Graf Kessler, Die neue Rundschau 1935, S. 407), как «мужчину высокого роста с длинными худыми руками и мощной круглой головой, которую венчала упрямая шевелюра … Его иссиня-чёрные усы спадали по обе стороны рта ниже подбородка; неестественно большие чёрные глаза сверкали за стёклами очков как огненные шары. Я подумал, что вижу дикую кошку. Мой спутник побился об заклад, что это путешествующий русский поэт, который ищет успокоения для своих нервов» (это описание особенно сомнительно: Ницше по свидетельству Лу Саломэ был среднего роста и имел каштановые волосы).

1876 г., Унгерн-Штернберг: «Выражение гордости, смягчённое, правда, усталостью и некоторой неуверенностью движений, объяснявшейся его близорукостью. Немалая предупредительность и приятные формы общения, простота и благородство».

1882 год, Лу Саломэ: «Эта скрытность, предчувствие молчаливого одиночества — вот первое сильное впечатление, пленявшее при появлении Ницше. Для невнимательного зрителя в нём не было ничего необычного: мужчину среднего роста в крайне простой, но и крайне аккуратной одежде, со спокойными жестами и гладко зачёсанными назад каштановыми волосами легко можно было не заметить … Ему были свойственны лёгкий смех, манера негромко разговаривать и осторожная, задумчивая походка, причём он немного сутулился; эту фигуру трудно было представить посреди толпы — на нём лежала печать отстранённости, одиночества. Бесподобно красивой и благородной формы, так что они невольно притягивали взгляд, были у Ницше руки … Предательски выдавали правду и глаза. Полуслепые, они, однако, не имели ничего общего со шпионским, жмурящимся, невольно навязчивым взглядом многих близоруких людей; наоборот, они выглядели как стражи и хранители собственных сокровищ, безмолвных тайн … Слабое зрение придавало его чертам совершенно особое очарование благодаря тому, что его глаза не отражали меняющихся внешних впечатлений, но передавали только то, что происходило в его внутреннем мире. Эти глаза смотрели внутрь и одновременно вдаль или, лучше сказать, внутрь словно вдаль. Когда он в определённые моменты становился таким, каким он действительно был, увлечённый волнующим его разговором один на один, в его глазах мог вспыхнуть возбуждённый блеск, — но если он был в тёмном настроении, тогда от него мрачно, почти угрожающе, как из жуткой бездны, веяло одиночеством. Подобное впечатление скрытности и умалчивания производило и поведение Ницше. В обыденной жизни он был исключительно вежлив и почти по-женски мягок, неизменно сохраняя благожелательное спокойствие, — он испытывал удовольствие от благородных форм общения … Но в этом всегда было удовольствие словно от переодевания … Помню, когда я впервые разговаривала с Ницше … эта нарочитая завершённость формы в нём меня удивила и сбила с толку. Но она не долго меня обманывала в отношении этого одиночки, носившего свою маску так неловко, как некто пришедший из пустынь или гор носит приличествующее свету платье».

1887 г., Дёйссен: «Это уже не была та гордая выправка, пластичная походка, плавная речь как прежде. Казалось, он плетётся с большим трудом и отчего-то скособочившись, а речь его часто становилась медленной и запинающейся … Мы на час удалились в отель “Альпийская роза”, чтобы отдохнуть. Едва этот час истёк, друг снова был у нашей двери, проявляя нежную заботу справился, чувствуем ли мы себя ещё уставшими, попросил извинения, если он вдруг пришёл слишком рано. Я упоминаю об этом потому, что такая чрезмерная заботливость и такой такт были не в характере Ницше … Когда мы прощались, у него в глазах стояли слёзы».

Тот факт, что натуру Ницше невозможно понять однозначно, существенно подтверждают и сохранившиеся фотографии: нет ни одного изображения Ницше, которое поначалу не разочаровывало бы: они тоже являются кривым зеркалом. Эти фотографии, если рассматривать их долго, усердно и не один раз, пожалуй, дают возможность кое-что увидеть. Усы могут служить красноречивым признаком его скрытности и молчаливости. В сочетании со взглядом визионера в нём, как кажется, присутствует некая вносящая ясность, расставляющая всё по своим местам агрессивность. Но лишь с большим трудом, может на какой-то миг, возможно увидеть что-то от самого Ницше. Абсолютно все художественные изображения недостоверны и представляют собой соответствующие эпохе маски; наконец, офорт Олда, изображающий паралитика, есть портрет хотя и правдивый, но доставляющий мучения каждому, кто действительно видит.

Если сообщения о внешности и поведении Ницше заставляют сомневаться в их достоверности, если фотографии не говорят ничего



определённого, то при взгляде на почерк Ницше дело обстоит так, будто его натура тотчас обретает для нас присутствие[11]. Благодаря Клагесу а нашем распоряжении есть аналитический материал, несколько пунктов которого стоит воспроизвести.

Клагес «за весь период времени от дней нашей классики до конца прошлого века» не знает «ни одного почерка какой-либо выдающейся личности, который хотя бы отдалённо можно было бы сравнить с рукой Ницше». Все они кажутся ему более похожими между собой, чем на почерк Ницше. В последнем он находит «нечто по-особому светлое, ясное … при значительном недостатке тепла … нечто прозрачное, нематериальное, кристальное, предельную противоположность мутному, расплывчатому, зыбкому … нечто необычайно твёрдое, острое, стеклянно-хрупкое … нечто тщательнейшим образом оформленное, искусное, даже филигранное». Клагес видит изощрённую чуткость и ранимость, жизнь, богатую чувствами, которая, тем не менее, «как бы заперта в организме своего носителя»; эти переживания суть только его переживания. Он видит строгость, самообладание и непрерывный безжалостный суд над собой, видит и «сильную склонность к самооцениванию». Почерк достигает предельной степени артикулированности, он демонстрирует «то упрощение, когда буквы невольно выстраиваются в виде почти голого каркаса», и «некий удароподобный импульс, всегда возникающий заново». Ощущается «дух фехтования … в царстве мысли»; этот почерк «несмотря на свой как будто из камня вырезанный ярко индивидуальный профиль» имеет в себе «нечто беспокойное, лишённое какого бы то ни было горизонта, непредвиденное и внезапное». Но это определённо не почерк человека дела: перед росчерками, скажем, Наполеона или Бисмарка ницшевы пребывают «в свете какой-то точёной хрупкости, почти готовой разбиться». Они выражают крайнюю степень духовности и «способность образовывать формы, почти немыслимые по вместимости». «Никогда ещё мы не встречали нестилизованный почерк, который при такой заострённости и угловатости обнаруживал бы одинаково совершенное ритмическое распределение письменных масс и почти ничем не сдерживаемое ровное и плавное течение!».

Если, подводя итоги сказанному, задаться вопросом об эмпирическом феномене Ницше, то придётся одновременно спросить, каким должен был быть феномен человека, который из-за своей правдивости, из-за своих оценок и своего представления о соотношении рангов в действительности постоянно оказывается в ложном положении, обречённый носить маску, быстро разочаровываясь, и даже преисполняясь отвращения, который развивает в себе нечто, чего ещё никто не касался, который желает и видит то, чего ещё никто не видел и не желал, который не способен пройти испытание людской действительностью и никогда не может быть доволен собой, потому что вся жизнь и все переживания оборачиваются для него лишь некоей попыткой, а затем и провалом.

Портрету Ницше ещё и сегодня недостаёт наглядной выразительности; сам Ницше растворяется в образах, которые нельзя с ним идентифицировать. И всё же мы видим его, этого странника, видим, как он идёт всё дальше, словно взбираясь на непреодолимую вершину. Ницше при всей своей зыбкости, призрачности, тем не менее остаётся виден, ибо он умел жить и заявлять о себе, исходя из себя самого.

Основная черта жизни Ницше — его исключительность. Он отрывается от всякого реального существования, от профессии и житейского круга. Он не находит себе ни семьи, ни учеников и последователей, ни какой-либо сферы деятельности в мире. Он утрачивает постоянное местожительство и блуждает из города в город, будто ища то, чего никогда не найдёт. Но сама эта исключительность и есть суть, способ всего ницшевского философствования.

Первый явный кризис, в ходе которого Ницше, пусть ещё без какого-то определённого содержания, а только по форме жизни, решительно вступил на путь своей судьбы, случился с ним в Бонне в 1865 г. Он начинает ощущать, что тип его студенческого существования, многочисленные занятия, жизнь в студенческой корпорации, приобретение знаний и возможная академическая карьера для него ещё не представляют собой чего-то истинного. Жизнь для него не является ни забавой, ни выполнением известных правил. Из-за такой разбросанности Ницше чувствует, что посвятил себя существованию, которое нельзя оправдать согласно критериям серьёзного отношения к жизни. Духовно он живёт, пожалуй, на высоком уровне, но этого ему недостаточно. Перед ним встаёт выбор: или оставить жизнь течь, как она есть, или признать, что в повседневной жизни определённое значение имеют исключительные притязания. Только теперь его внутренняя направленность обретает должную концентрацию — но он ещё не знает, что представляет собой это концентрирующее и требующее начало. Процесс этот происходит с Ницше почти незаметно, но его можно чётко распознать в его письмах и в изменившейся манере поведения: он протекает без какого бы то ни было пафоса, без катастрофы (его выход из студенческой корпорации едва ли был таковой). Надо думать, товарищи по корпорации уличают его в высокомерии или в недостаточности товарищеских чувств. Что с ним происходит, никто не понимает. Но в этот год исчезает относительная неопределённость его пути, голая возможность — начинается действительность, которая, претерпевая новые и новые превращения, будет ввергать его отныне в экзистенцию исключительности и делать это при помощи чего-то, что стремится к большему, требует большего и уже никогда не оставит его в покое.
Описанию жизни Ницше, направляемому философским интересом, присуще стремление отыскать эту исключительность, которая представляет собой, по сути, всегда одно и то же событие, и однако ни в одном явлении не оказывается непосредственно понятной. Мы видим её в трёх аспектах: в ходе его духовного развития, в его дружеских отношениях, в его болезни.




Ход развития


Творчество Ницше составляет единое целое, но в то же время каждое его сочинение занимает своё характерное место в процессе развития, длящемся более двух десятилетий. На этом пути происходят невероятные превращения, и поэтому тем более удивительно, что корни нового лежат, похоже, уже в самых ранних начинаниях. Знание хода развития даёт больше возможностей понять это творчество, поскольку взгляд переводится с момента времени, когда высказывается та или иная мысль, на развитие в целом.

Развитие творчества

Сводный обзор сочинений Ницше позволяет дать предварительную характеристику фаз, через которые проходит его мысль (см. также Таблицу произведений).

Группа юношеских сочинений важна не сама по себе, но лишь потому, что в ней ретроспективно обнаруживаются зачатки немалой части позднейших идей и импульсов, если о них знать. Филологические сочинения (Philologiсa — 3 тома) дают впечатляющую картину научной работы Ницше. В них постоянно высказываются многочисленные мнения, которые уже суть его философствование. Собственно же творчество можно разделить на следующие группы:

1. Ранние сочинения: «Рождение трагедии» и «Несвоевременные размышления» (1871–1876). Из наследия сюда можно добавить фрагменты книги о греках, лекции «О будущности наших образовательных учреждений» и записи к ещё одному планировавшемуся «Несвоевременному» — «Мы филологи». Основная форма этих сочинений — связно написанный трактат. Они ещё являются выражением веры в гений и в немецкую культуру, которая непосредственно воссоздавалась из тогдашней разрухи и находилась на подъёме.

2. Произведения 1876–1882 гг.: «Человеческое, слишком человеческое», «Смешанные мнения и изречения», «Странник и его тень» (два последних объединены под заголовком «Человеческое, слишком человеческое, т. 2»), «Утренняя заря», «Весёлая наука» (книги I–IV) — по своей основной форме суть афоризмы. В этих сжатых рассуждениях выражается некое многомерное богатство идей, которые высказываются по большей части нетенденциозно. Здесь даётся холодное как лёд, оторванное от всего, лишённое иллюзий критические рассмотрение — то, что начиная с «Утренней зари», претерпевая медленное становление, развернулось в конечном счёте в:

3. Окончательную философию Ницше:

а) «Так говорил Заратустра» (1883–1885), где основной формой являются речи Заратустры (в рамках ситуаций и поступков этого вымышленного персонажа) к народу, к своим товарищам, к «высшим людям», к своим зверям, к себе самому. Оцениваемое самим Ницше как основополагающее, это произведение нельзя подвести ни под один из традиционных типов: его можно воспринимать и как поэзию, и как пророчество, и как философию, и всё-таки ни в одной из этих форм оно не может быть адекватно понято.

b) Наследие XI–XVI томов (1876–1888) содержит поток мышления, представленного после 1876 г. исключительно в виде коротких фрагментов. В XIII–XVI томах движение мысли определяется позднейшими основными идеями (воля к власти, переоценка, декаданс, вечное возвращение, сверхчеловек и т. д.), но почти незаметно выходит за их пределы. Основная форма этих фрагментов — спокойная запись идей в чеканной, сжатой форме, стремящаяся к максимальной точности без заранее определённой литературной цели. Обилие идей переполняет эту отнюдь не бедную, неизменно проницательную, чётко схватывающую и обобщающую мысль. Наглядность и меткость формулировок вместо всесторонней продуманности.

с) В 1886–1887 гг. Ницше пишет и публикует «По ту сторону добра и зла» и связанную с этим сочинением V книгу «Весёлой науки» — это возврат к жанру книги афоризмов, но с более выраженной тенденцией к связности изложения и с агрессивным пафосом. «К генеалогии морали» представляет собой ряд трактатов, в которых осуществляются соответствующие исследования; предисловия, которые Ницше пишет к более ранним произведениям, являются выражением его великолепного самопонимания, достигнутого ретроспективным образом.

d) В 1888 г. возникает последняя внутренне взаимосвязанная группа сочинений, характеризующих заключительную стадию самопонимания: «Казус Вагнер», «Сумерки идолов», «Антихрист», «Ecce homo», «Ницше contra Вагнер» — до крайности эксцентричные, необыкновенно агрессивные, острые по неотразимости эффекта сочинения, написанные в каком-то напряжённо-бешеном темпе.

Ход развития мысли Ницше чаще всего подразделяется на три периода, определяемых, во-первых, как этап веры в культуру и в гения и поклонения им (до 1876 г.), во-вторых, как этап позитивистского доверия к науке и критического анализа (до 1881 г.), в-третьих, как этап новой философии (вплоть до конца 1888 г.). Юношеская вера в дружбу, в личные отношения учителя и ученика, в жизнь в будущем народа сменяется радикальным процессом отторжения, который через стадию «пустыни», когда все вещи видятся лишь созерцательно, «застывшими», ведёт к новой вере, выражаемой теперь визионерски, символически, фактически безо всякой связи с человеком и народом, в страстном напряжении полного одиночества. Такое деление, особенно в отношении третьего периода, можно продолжить. Характеристика средней эпохи просто как позитивистской и научной неверна, но само трёхчастное деление соответствует кардинальным изменениям и фактически восходит к тому, как Ницше воспринимал себя сам.

Как сам Ницше воспринимает свой путь

Как между первым и



вторым, так и между вторым и третьим из названных периодов эти два радикальных шага по преобразованию своего мышления, которые нашли отражение и в постановке задач и в стиле, Ницше осознавал в момент их осуществления. Размышляя постфактум, он никогда не отрицал этого преобразования, но подчёркивал и объяснял его. Такое самопонимание Ницше неотступно навязывало себя всем его читателям. По времени первое радикальное преобразование произошло приблизительно в 1876–78 гг., второе — в 1880–82 гг.

Свой путь в целом Ницше задним числом понял, пребывая в третьей фазе. Три этих фазы представляются ему не различными сменяющими друг друга, которые могли бы быть и другими, но необходимостью, диалектика которой сделала неизбежными именно эти три фазы. Это «путь к мудрости» (13, 39), как толкует Ницше три этих периода.

«Первый ход: Чтить (и слушаться, и учиться) лучше кого бы то ни было. Собрать в себе всё, что заслуживает уважения, и заставить его его внутри себя бороться. Переносить всё трудное … мужество, время общности. (Преодоление дурных, ничтожных наклонностей. Самое большое сердце — завоёвывать только любовью)».

Это было время, когда увлечённость Ницше Вагнером и Шопенгауэром воодушевляла и его друзей; когда Ницше не только соблюдал дисциплину филологических штудий и доверчиво чтил своего учителя Ричля, но и заставлял внутри себя бороться то, что заслуживало его уважение (Вагнера и Шопенгауэра с филологами, философию с наукой); когда он жил, не только поддерживая личные дружеские контакты, но и подчиняясь нормам студенческой корпорации, а затем основанного им филологического кружка; когда он строго воспитывал себя и навсегда отбрасывал всякое ничтожное чувство, если таковое как-либо возникало; когда он, куда бы ни шёл, выходил к людям, готовый к самоотдаче, исполненный убеждения в том, что тот, кого он встретил, достоин любви. Ницше описывает позицию, характерную для его юности.

«Второй ход: Разбить почитающее сердце, когда бываешь привязан крепче всего. Свободный дух. Независимость. Время пустыни. Критика всего уважаемого (идеализация неуважаемого). Попытка давать оценки, противоположные принятым (… даже такие натуры, как Дюринг, Вагнер, Шопенгауэр ещё не стоят на этой ступени!)».

К ужасу друзей Ницше с 1876 г. начинает придерживаться этой новой позиции, которая кажется полной противоположностью всему предыдущему. Это время его «освобождений» и «преодолений». Наибольшую трудность — разбить пленившее его любовное уважение к Р. Вагнеру, к которому он был привязан крепче всего, — Ницше едва ли преодолел до конца своей жизни. По мере разрушения всего того, что он чтил, существование должно было стать для него пустыней, в которой оставалось только одно, а именно то, что безжалостно вынудило его вступить на этот путь, — неограниченная, не зависящая ни от каких условий. правдивость. По её требованию он возложил на себя бремя новой дисциплины, которая заставила его вывернуть наизнанку все дававшиеся им до сих пор оценки, в виде опыта позитивно принять (идеализировать) то, чем до сих пор он пренебрегал (антихудожественное, натуралистическое, естественнонаучное, скептиков). Этот опыт безграничной правдивости он ставит на людях, которых до сих пор высоко ценил, — на Вагнере и Шопенгауэре, а также на Дюринге, который лишь на первый взгляд близок Ницше благодаря своей критике современных ценностей, — ибо все они ещё безнадёжно пребывают как в чём-то само собой разумеющемся в нерефлексируемой вере, в почитании, в мнимой истине.

«Третий ход: Великое решение, годен ли я к позитивной точке зрения, к утверждению. Нет больше Бога, нет больше человека надо мной! Инстинкт созидающего, который знает, где приложит руку. Великая ответственность и невинность … (Только для немногих: большинство сгинет уже на втором пути. Платону, Спинозе удалось ли?[12])».

Опыт такого выворачивания наизнанку и негативности не обязательно должен был означать конец. Всё здесь зависит от того, способен ли творческий первоисток жизни, которая берёт руководство на себя и решается на подобную крайность, к созиданию такого Да, к подлинной, испытанной при помощи всякого рода рефлексии позитивности. Последняя исходит уже не от кого-то другого, ни от Бога, ни от уважаемого человека, не от кого-то «надо мной», но исключительно от собственного творчества. Теперь должна быть достигнута крайность, но уже не в негативном, а в позитивном смысле: «Дать себе право действовать. По ту сторону добра и зла. Он … не чувствует себя униженным судьбой: он есть судьба. У него в руках жребий человечества» (13, 40).

Этому самопониманию, в многочисленных вариациях высказывавшемуся Ницше постфактум, чётко соответствует самопонимание, выраженное уже во время двух великих преобразований 1876 и 1880 гг.

(1) После 1876 г. Ницше объясняет, что он отказался от метафизически-художественных воззрений, которые царили в его ранних сочинениях (11, 399); он отвергает своё «суеверие относительно гения» (11, 403). «Только теперь я смог обрести простой взгляд на действительную человеческую жизнь» (11, 123). И в одном из писем: «То метафизическое затуманивание всего истинного и простого, борьба с помощью разума против разума … вот от чего я в конце концов заболел и стал болеть всё серьёзнее … Теперь я отряхиваю то, что ко мне не относится: людей — друзей и врагов, привычки, удобства, книги» (Матильде Майер, 15.7.78).
Основная позиция состоит в том, что Ницше полагает, будто только теперь он по-настоящему пришёл к самому себе. Если раньше он говорил о философии и философах, то сейчас он начинает философствовать по-своему. «Теперь я отваживаюсь следовать самой мудрости и быть философом; а раньше я чтил философов» (Фуксу, 6.78). Он видит себя на сто шагов ближе к грекам: «теперь я сам, до мельчайших подробностей, живу, стремясь к мудрости, в то время как раньше я только чтил и обожал мудрецов» (Матильде Майер, 15.7.78).

(2) Второй шаг (1880 г. и следующие), призванный вывести из «пустыни» негативности к созиданию новой позитивности, по определению должен быть масштабнее, и поначалу невозможно установить, какого рода новое заявляет в нём о себе. Способ, каким Ницше в то время осознаёт этот шаг и вскоре приходит к однозначному пониманию самого себя, формируется в 1880–83 гг. Можно проследить этот процесс во времени от первых, едва заметных зачатков нового до его чёткого проявления.

Разумеется, самосознание, а значит и осознание собственной миссии, было у Ницше всегда. Уже о «Рождении трагедии» он писал Герсдорфу (4.2.72): «Я рассчитываю на тихое, неторопливое поступательное движение сквозь века, как я тебе с величайшим убеждением о том говорил. Ведь некоторые вечные вещи высказаны здесь впервые, и их звучание непременно будет продолжаться»; однако в этих словах — если принять во внимание самосознание более позднего времени — ещё присутствовала скромность, нечто подобное естественности и чувству меры, поскольку ведь он полагает, что в круг людей исторического масштаба его ввело единственное значительное достижение. Эта скромность стала ещё заметнее начиная со времени «Человеческого, слишком человеческого»: в этот период он полагает: «у меня не было такого представления о себе, будто я имею право на собственные всеобщие идеи или хотя бы на изложение чужих. Ещё и теперь меня, бывает, охватывает чувство, будто бы я самый ничтожный новичок: моя обособленность, моя болезненность слегка приучили меня к “бесстыдству” моего писательства» (Гасту, 5.10.79). Но с середины 1880 г. изменения, начавшись исподволь, вскоре оказываются огромными. Даёт о себе знать ещё смутно осознаваемая миссия, осуществление которой станет не ещё одним творением духа, а, согласно его позднейшему самопониманию, расколет мировую историю на две части: «Сейчас мне кажется, будто я за это время нашёл путь, ведущий к выходу; однако в него сотни раз уверуют и столько же раз его отвергнут» (Гасту, 18.7.80). Вслед за этим первые фразы, написанные в Мариенбаде и отмеченные некоей новой интонацией уверенности в том, будто первоисток рядом: «Наверняка здесь со времён Гёте ещё не думали так много, и даже Гёте, надо полагать, не размышлял над столь принципиальными вещами» (Гасту, 20.8.80). Когда говорится: «я очень часто не знаю, как я могу в одно и то же время терпеть свою слабость (духа, здоровья и прочих вещей) и свою силу (в видении перспектив и задач)» (Овербеку, 31.10.80), то под этой силой подразумевается одолевающее, почти ошеломляющее его новое: «вопреки всеобъемлющим, весьма честолюбивым стремлениям, владеющим мною» я был бы вынужден «в отсутствие значительного противовеса стать шутом» (он имеет в виду: в отсутствие болезни, которая вновь и вновь поражает его, напоминая о конечности человека) … «едва беда, мучившая меня в течение двух дней, отступает, моё шутовство уже опять волочится за совершенно невероятными вещами … Я живу так, будто столетия суть ничто» (Овербеку, 11.80). Соответствующими являются и его оценки своей новой деятельности. Это уже не писательство. Об «Утренней заре» он пишет: «Ты думаешь, речь идёт о книге? Даже ты всё ещё принимаешь меня за писателя? Мой час настал» (сестре, 19.6.81), и Овербеку (9.81): «это относится к самым крепким духовным напиткам … это начало моих начал — то, что ещё лежит предо мной! … Я на высоте своей жизни, т. е. своих задач …» То, что позднее Ницше воспринял как третью фазу, теперь предстаёт как его судьба, полностью его взыскующая, судьба, быть каковой он определённо умеет.

Затем, в июле и августе, наступает то время, которое он вплоть до конца вспоминал как время зарождения своей самой глубокой идеи (вечного возвращения), важность которой уже в то время ясно видна из писем: «На моём горизонте возникали идеи, равных которым я ещё не видел, — пожалуй, мне придётся пожить ещё несколько лет» (Гасту, 14.8.81).

Таким образом, начиная с 1881 г. Ницше со всей содержательной определённостью знал, что принимается за нечто абсолютно новое. Впоследствии это знание выльется в страх и в понимание огромной серьёзности этого начинания. «Если ты читал Sanctus Januarius» (из «Весёлой науки»), — пишет он Овербеку (9.82), — «то, вероятно, заметил, что я перешёл некий рубеж. Всё предстаёт предо мной по-новому, и состояние, когда я могу видеть даже страшный лик моей дальнейшей жизненной задачи, продлится недолго». Впервые это новое возникает в «Заратустре», после того как уже в «Утренней заре» можно было видеть его первые приметы, а в «Весёлой науке» — явные зачатки. Ввиду этого нового — бывшего ещё до Заратустры — Ницше уже в момент завершения «Весёлой науки» относит её к прошедшему второму периоду: ею «закончен труд шести лет (1876–1882), всё моё “свободомыслие”» (Лу, 1882). С первой же книги «Заратустры»Ницше сразу начинает осознавать радикальный перелом в работе.

«Между тем я написал свою лучшую книгу и сделал тот решительный шаг, на который в прежние годы мне не хватало мужества» (Овербеку, 3.2.83). «Время молчания прошло: пусть мой Заратустра … покажет тебе, насколько высоко воспарила моя воля … за всеми этими простыми и необычными словами стоит моя глубочайшая серьёзность и вся моя философия. Это начало, дающее мне возможность



познания, — не более!» (Герсдорфу, 28.6.83). «Речь идёт о некоем необычайном синтезе, относительно которого я полагаю, что такого ещё ни в одной человеческой голове и душе не бывало» (Овербеку, 11.11.83). «Я открыл для себя новую страну, о которой ещё никто ничего не знал; теперь, правда, мне всё ещё приходится шаг за шагом её для себя завоёвывать» (Овербеку, 8.12.83).

Оба раза, начиная с 1876 г. и затем после 1880 г., перемены в Ницше представляют собой не только мысленный процесс, в котором возникает какое-то новое понимание, но и экзистенциальное событие, которое Ницше впоследствии истолковывает, соответствующим образом конструируя свою диалектическую схему. Чтобы обозначить глубину этого события, он оба раза выбирает одно и то же слово: у него произошло изменение «вкуса». «Вкус» для Ницше — понятие, применимое ко всякой идее, всякому прозрению, всякой оценке сущностно предшествовавшего: «у меня есть вкус, но нет никаких оснований, никакой логики, никакого императива для этого вкуса» (Гасту, 19.11.86). Этот вкус, однако, выступает для него решающей, говорящей из глубин экзистенции инстанцией:

После 1876 г. он впервые замечает, что помимо всякого содержания у него изменился вкус; он видит «разницу стиля» и стремится к таковой: вместо «несколько высокопарного тона и неуверенного ритма» своих ранних сочинений он начинает стремиться «к наибольшей определённости связей и гибкости всех движений, к наибольшей осторожности и умеренности в употреблении всех патетических и иронических художественных средств» (11, 402). Его ранние сочинения становятся для него невыносимыми, ибо они говорят «языком фанатизма» (11, 407).

После 1880 г. появляются соответствующие высказывания относительно теперешнего нового вкуса. О «Рождении трагедии» и «Человеческом, слишком человеческом» он говорит: «Я больше не выношу всей этой ерунды. Надеюсь, с моим вкусом я ещё превзойду “писателя и мыслителя” Ницше» (Гасту, 31.10.86), и в последний год (1888), оглядываясь назад, он пишет о днях создания концепции возвращения: «Когда я отсчитываю от этого дня несколько месяцев назад, я нахожу, как предзнаменование, внезапную и глубоко решительную перемену моего вкуса …» (ЭХ, 744).

Особенности третьего периода

Указанная схема может дать повод предположить, будто сделав второй упомянутый шаг и открыв тем самым третий период (1880–1888), Ницше стал обладать всей истиной и выразил её в своих произведениях. Однако для самого этого периода характерны постоянные изменения. В его рамках Ницше предъявляет к себе самые высокие требования и отваживается на самое исключительное. Интересно, какую форму в это время принимает его миссия и как Ницше работает над её по-прежнему грядущим осуществлением. Это совсем не успокоение на достигнутом, а нечто противоположное: Ницше всё сильнее осознаёт, что всё ещё только предстоит сделать. Нам опять необходимо в хронологической последовательности извлечь из имеющихся свидетельств его осознанные планы и самооценку того, что сделано, и понять их.

Ещё дважды позиция Ницше ознаменует собой некое завершение и начало чего-то существенно нового: в 1884 и в 1887 гг.

(1). Когда ещё не был закончен «Заратустра», возник новый структурный план его собственной философии. Это творческий план, поскольку создаётся систематическая схема произведений, которые предстоит создать. Это рабочий план, поскольку оказываются необходимыми новые штудии:

Ницше хочет произвести «ревизию» своих «метафизических и теоретико-познавательных воззрений». «Сейчас я должен шаг за шагом пройти целый ряд дисциплин, ибо я решился употребить пять последующих лет на разработку своей философии, преддверие которой благодаря моему Заратустре уже мною построено» (Овербеку, 7.4.84). В соответствии с этим намерением два месяца спустя Ницше пишет: «Теперь, после того как я соорудил преддверие моей философии, я должен снова приложить руку … пока и само здание не предстанет предо мной в готовом виде … в ближайшие месяцы я хочу набросать схему моей философии и план последующих шести лет» (сестре, 6.84). Спустя три месяца разработка схемы была успешно завершена: «С основной задачей этого лета я … справился — последующие шесть лет я отвожу на реализацию схемы, посредством которой я очертил контуры моей философии» (Гасту, 2.9.84).

Однако прежде всего речь идёт только о рабочем и творческом плане. На свет появляется нечто новое и неясное. Предполагается радикальное отстранение от всего созданного им до сих пор, даже от Заратустры: «Всё, что я до сих пор написал, образует передний план; … То, с чем я имею дело, это вещи опасного рода; что я тем временем в популярной манере то рекомендую немцам Шопенгауэра и Вагнера, то придумываю Заратустру, это для меня опыты, но прежде всего также укрытия, в которых я опять могу отсидеться некоторое время» (сестре, 20.5.85). Ницше, переполненный идеями, весь захваченный тем основным импульсом, который эти идеи объединяет, и сознанием неслыханной новизны, тем не менее вынужден сомневаться, можно ли вообще сказать нечто своё: «я диктовал почти каждый день по два-три часа, но мою “философию”, если я вправе называть так то, что мучит меня вплоть до самых дальних уголков моей души, уже невозможно передать, по крайней мере путём печатной публикации …» (Овербеку, 2.7.85).
Теперь, однако, Ницше не ограничивается разработкой «самого здания» своей философии и не дожидается истечения шести лет. Напротив, он в первую очередь пишет и публикует «По ту сторону добра и зла» и «К генеалогии морали» — те сочинения, которые передают его философствование, насколько он сам хочет представить его публике, наиболее полным, но бессистемным образом. Они не были конечной целью, но служили временной заменой главного труда: он причисляет эти сочинения к «подготовительным». На самом деле Ницше ни на миг не обманывался в их отношении; после того как он завершил работу над ними, осознание им своей миссии только обострилось. Относительно второго переломного момента (1887) существует много свидетельств того, что Ницше сознаёт, что он нечто завершает и начинает новое.

(2). В какой-то мере эти рабочие и творческие планы подобны тем, что были в 1884 г. Но кажется, будто теперь, в 1887 г., Ницше вновь переживает мощный кризис, при том что для нас изменяется не содержание, а вся великая философия третьего периода вообще. Соответствующие высказывания в хронологической последовательности:

Сначала всё звучит так, как в 1884 г.: «На мне грузом в сто центнеров лежит необходимость соорудить в ближайшие годы целостное здание идей» (Овербеку, 24.3.87). Но безусловно происходит нечто, что теперь означает новый перелом: «Я чувствую, что теперь в моей жизни начинается новая глава, и что ныне предо мной вся великая миссия!» (Гасту, 19.4.87). Перелом этот такого рода, что в отличие от 1884 г. разносторонним изучением нового дело не определяется: мне «нужны теперь в первую очередь полная изоляция и пребывание наедине с собой, нужны ещё более настоятельно, чем дополнительное обучение или осведомлённость по поводу 5000 тех или иных отдельных проблем» (Гасту, 15.9.87). Решение снова на долгий срок откладывается: «Отныне в течение ряда лет больше ничего не будет печататься: я должен абсолютно уйти в себя и выждать до тех пор, пока не смогу стрясти последний плод с моего древа» (Овербеку, 30.8.87). О «Генеалогии морали» он пишет: «Этим сочинением, впрочем, моя подготовительная деятельность закончена» (Овербеку, 17.9.87). В целом он отдаёт себе отчёт: «Мне кажется, что для меня завершилась в некотором роде эпоха» (Овербеку, 12.11.87). Сознание этого углубляется: «Я пребываю … в таком состоянии, когда с людьми и делами счёты сведены и всё “до сих пор” отложено ad acta[13]. Почти всё, что я сейчас делаю, это подвожу черту … отныне там, где мне нужно перейти к новой форме, мне прежде всего прочего требуется новое отчуждение …» (Фуксу, 14.12.87). Сознание завершения всего, что было до сих пор, становится окончательным: «В некотором важном смысле я именно сейчас живу как бы ровно в полдень: одна дверь закрывается, другая открывается … я, наконец, покончил с людьми и делами и подвёл под ними черту. Кому и чему суждено у меня остаться, теперь, когда я должен перейти к настоящему, главному делу моего существования … вот теперь вопрос вопросов …» (Герсдорфу, 20.12.87). «Моя задача сейчас — собраться настолько, насколько можно … чтобы плод моей жизни понемногу созревал и наливался сладостью» (сестре, 26.12.87).

Однако этим новым путём Ницше идёт не так, как он для себя решил. С ним происходит нечто другое. Вместо того чтобы на какое-то время воздержаться от публикаций, чтобы, размышляя, дать созреть своему плоду, он уже несколько месяцев спустя начинает ряд сочинений 1888 года. Эти агрессивные сочинения («Казус Вагнер», «Сумерки идолов», «Антихрист») и своё «Ecce homo» он выпускает в свет торопливо, в темпе, характерном для него в этот год. Уже не возводя здание философии в целом, напротив, с совершенно новым умыслом вмешаться немедленно, сделать сенсацию, довести кризис Европы непосредственно до апогея возвышает он свой надорванный от чрезмерного напряжения голос, а вскоре после этого болезнь мозга заставит его погрузиться в молчание.

Мы задаём вопрос, пришло ли творчество Ницше согласно его собственным свидетельствам, оценённое по его меркам, к своему завершению, достигло ли оно, с учётом всех обнаруженных в наследии записей, хотя бы объективной ясности предполагавшегося в нём содержания.

Первым указанием на то, что этого не произошло, является тот факт, что Ницше с 1884 и вплоть до конца 1888 гг. снова и снова, часто в одних и тех же выражениях, говорит, что, хотя во внутреннем видении целое на какие-то мгновения является ему в настоящем, однако как миссия и как то, что должно быть реализовано в творчестве, почти всё оно ещё в будущем. Что же такое вдруг случилось с его сознанием и волей в 1884 г., это в действительности навсегда осталось неясным. Он, пожалуй, видит то, к чему стремится: «Бывают … часы, когда эта миссия совершенно чётко предстаёт предо мной, когда вся эта грандиозная философия (и нечто бо?льшее, чем может означать любая философия) проступает перед моим взором …» (Овербеку, 20.8.84). Однако ещё в 1888 г. он пребывает в том же состоянии — видит перед собой целое, но не передаёт его в произведениях: «Всё отчётливее проступают в тумане контуры вне всякого сомнения грандиозной миссии, осуществить которую мне теперь предстоит» (Овербеку, 3.2.88). «Я почти каждый день на один-два часа развиваю энергию, необходимую мне, чтобы увидеть всю мою концепцию сверху донизу …»



(Брандесу, 4.5.88). Он рад тому, что Петер Гаст, похоже, чувствует это целое, хотя в печати появляются лишь отдельные сочинения: «Вы видите, что целое существует. Нечто, что растёт, как мне кажется, одновременно вниз (! — внутрь) в землю и вверх в голубое небо» (Гасту, 12.4.87). Однако Ницше знает, что в наличии его ещё нет.

Когда в последние месяцы сознательной жизни Ницше начинает верить в успех и в «Ecce homo» с глубоким удовлетворением даёт обозрение всего своего творчества, речь уже не идёт о запланированном основном здании его философии. С этого желанного прежде пути он сошёл уже в сочинениях 1888 г. То, что ему теперь кажется необходимым сделать, сопровождается небывалым сознанием полного успеха (сравнить которое можно только с тем упоительным состоянием, какое Ницше пережил во время написания «Заратустры», при том, однако, что это последнее значительно от него отличалось): «В этом главном деле я больше чем когда-либо чувствую великий покой и уверенность, что нахожусь на своём пути и даже близок к великой цели» (Овербеку, 9.88). «Я сейчас самый благодарный человек в мире — настроенный по-осеннему во всех хороших смыслах этого слова: пришло моё великое время урожая. Мне всё становится легко, всё удаётся, хотя навряд ли кто-нибудь уже работал с такими великими вещами» (Овербеку, 18.10.88). Так начинается субъективное завершение последних недель, которые Ницше провёл в полном блаженстве перед внезапной вспышкой безумия.

Второе указание на отсутствие того, что Ницше предполагал создать, — это его последние высказывания относительно понимания им своего творчества, сделанные перед новым стремительным рывком 1888 г. Подводя в конце 1887 г. черту подо всем, что было до сих пор, Ницше добавляет: «Правда, именно благодаря этому выяснилось, что представляло собой прежнее существование — голое обещание» (Гасту, 20.12.87). И незадолго до конца, обращаясь к Дёйссену и высказывая только одно пожелание — тишины и забвения на несколько лет для того, «чтобы нечто созрело», он называет это ещё только грядущее «выдаваемой задним числом санкцией и оправданием всего моего бытия (обыкновенно в силу сотни причин вечно проблематичного!)» (3.1.88). Пожалуй, он уверен, что «несмотря ни на что достиг очень многого», но тем не менее заключение таково: «сам я не вышел за пределы всякого рода опытов и рискованных поступков, прелюдий и обещаний» (Гасту, 13.2.88). Пойти дальше ему было не суждено. Не сумев выполнить обещания, он был охвачен неодолимым агрессивным импульсом, приведшим к созданию сочинений последней половины 1888 г.

Неизменный момент в развёртывании целого

Третий период можно выделить благодаря тому, что это развитие обретает некую цельную, завершённую форму. Период этот демонстрирует уникальную высоту и самобытность позднего философствования Ницше, но в противоположность этому и наиболее сильную догматическую закостенелость. Другие периоды кажутся его подготовкой и предварительными ступенями. Тем не менее можно спросить, не проявляется ли в Ницше всякий раз нечто неизменное, а также, с учётом того, что эти первые два периода имеют значение предварительных ступеней, отличались ли они в силу этого у Ницше от аналогичных духовных периодов других людей, для которых эти периоды более соответствовали бы их натуре.

Фактически родство всех периодов проявляется в том, что в них всегда, пусть едва заметно, уже присутствует то, что в своих подлинных масштабах, видимо, приходит позднее, а также остаётся то, что было прежде. Если, к примеру, Ницше во второй период развивает идею «свободного духа», то это отнюдь не разрыв с его прежней сущностью и не переход к современному «свободомыслию». Он стремится к свободному духу, но вовсе не либертена, и даже не человека, страстно верящего в свободу. Он не хочет вывешивать «карикатур на духовную свободу для поклонения». Наоборот, он хочет методически обособить воздерживающееся от всякой веры экспериментальное мышление, — каковым, по сути, его мышление всегда и является, — довести до предела его строгость. Движимый необходимостью ломать идеалы, он мыслит, чтобы понять содержание свободы, которой живёт он. Уже в этот второй период его целью является отнюдь не произвольное мышление, он задумывает «протянуть электрическую связь через столетие — от комнаты смерти до комнаты рождения новых свобод духа» (11, 10). Когда Ницше этого второго периода тяготеет прежде всего к науке и прославляет науку, то он, несмотря ни на что, тяготеет к ней неизменно, даже если до и после этого он столь радикально в ней сомневается. Сейчас он только восхваляет её и, словно пробудившись ото сна, считает «нужным вобрать в себя весь позитивизм»; он подразумевает под этим реальное знание и тотчас добавляет, что желает его не ради позитивизма, но только для того, «чтобы всё-таки быть ещё носителем идеализма» (11, 399).
Наследие даёт возможность наблюдать, как у Ницше нередко уже в мысли есть то, чего публично он ещё не говорит и что высказывает лишь гораздо позже, либо вообще никогда. Тем отчётливее становится внутреннее единство содержания этих высказываемых тезисов, каким бы противоречивым на первый взгляд оно ни казалось. Наиболее выразительным примером тому являются критические заметки 1874 г. о Вагнере, где есть все существенные моменты уничтожительной полемики 1888 г., хотя ещё в 1876 г. «Рихард Вагнер в Байрейте» писался при восторженном одобрении мэтра. В согласии с этим находится признание Ницше, сделанное в 1886 г., что во время написания сочинений о Вагнере и Шопенгауэре (первый период) он уже «совершенно ни во что» не верил, «как говорят в народе, даже в Шопенгауэра»: как раз в то время возникает сохранявшаяся в тайне рукопись «Об истине и лжи во внеморальном смысле» (?ber Wahrheit und L?ge im au?ermoralischen Sinne — 3, 4). Фактически она уже со

| распечатать

Другие новости по теме:

Другие новости по теме: